Когда ты шаркаешь ногами по камням и маленькая неровность, чуточный бугорок на пути казался препятствием неодолимым, вызывающим сердцебиение, одышку и требующим длительного отдыха, я смотрел на тебя и думал - вот лодырь, вот филон, опытная сволочь, симулянт.
- Ну? А потом ты понял?
- Потом я понял. Понял. Когда сам ослабел. Когда меня все стали толкать, бить, а для человека нет лучше ощущения сознавать, что кто-то еще слабее, еще хуже.
- Почему ударников приглашают на совещания, почему физическая сила нравственная мерка? Физически сильней - значит, лучше, моральнее, нравственнее меня. Еще бы - он поднимает глыбу в десять пудов, а я гнусь под полупудовым камнем.
- Я все это понял и хочу тебе сказать.
- Спасибо и на том.
Вскоре Полянский умер - упал где-то в забое. Бригадир его ударил кулаком в лицо. Бригадир был не Гришка Логун, а свой, Фирсов, военный, по пятьдесят восьмой статье.
Я хорошо помню, когда меня ударили первый раз. Первый раз из сотен тысяч плюх, ежедневных, еженощных.
Запомнить все плюхи нельзя, но первый удар я помню хорошо - был к нему даже подготовлен поведением Гришки Логуна, смирением Вавилова.
Среди голода, холода, четырнадцатичасового рабочего дня в морозной белой мгле каменного золотого забоя вдруг мелькнуло что-то иное, какое-то счастье, какая-то милостыня, сунутая на ходу,- милостыня не хлебом, не лекарством, а милостыня временем, отдыхом неурочным.
Горным смотрителем, десятником на участке нашем был Зуев - вольняшка, бывший зэка, побывавший в лагерной шкуре.
Что-то было в черных глазах Зуева - выражение какого-то сочувствия, что ли, к горестной человеческой судьбе.
Власть - это растление. Спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет жадного удовлетворения своей извечной человеческой сути в побоях, в убийствах.
Я не знаю, можно ли получить удовлетворение от подписи на расстрельном приговоре. Наверное, там тоже есть мрачное наслаждение, воображение, не ищущее оправданий.
Я видел людей, и много, которые приказывали когда-то расстреливать,- и вот сейчас их убивали самих. Ничего, кроме трусости, кроме крика: "Тут какая-то ошибка, я не тот, которого надо убивать для пользы государства, я сам умею убивать!"
Я не знаю людей, которые давали приказы о расстрелах. Видел их только издали. Но думаю, что приказ о расстреле держится на тех же душевных силах, на тех же душевных основаниях, что и сам расстрел, убийство своими руками.
Власть - это растление.
Опьянение властью над людьми, безнаказанность, издевательства, унижения, поощрения - нравственная мера служебной карьеры начальника.
Но Зуев бил меньше, чем другие,- нам повезло.
Мы только что пришли на работу, и бригада теснилась в затишке спряталась за выступ скалы от режущего резкого ветра. Укрывая лицо рукавицами, к нам подошел Зуев, десятник. Развели по работам, по забоям, а я остался без дела.
- У меня к тебе просьба,- задыхаясь от собственной смелости, сказал Зуев,- просьба. Не приказ! Напиши мне заявление Калинину. Снять судимость. Я тебе расскажу, в чем дело.
В маленькой будке десятника, где горела печка и куда нашего брата не пускали,- выгоняли пинками, плюхами любого из работяг, посмевших отворить дверь, чтобы хоть на минуту вдохнуть этот горячий воздух жизни.
Звериное чувство вело нас к этой заветной двери. Придумывались просьбы: "Сколько времени?", вопросы: "Вправо пойдет забой или влево?", "Разрешите прикурить?", "Нет ли здесь Зуева? Добрякова?".
Но эти просьбы не обманывали никого в будке. Из открытых дверей пришедших возвращали в мороз пинками. Но все же минута тепла...
Сейчас меня не гнали, я сидел у самой печки.
- Это что, юрист? - презрительно прошипел кто-то.
- Да, мне рекомендовали, Павел Иванович.
- Ну-ну.- Это был старший десятник, он снизошел до нужды подчиненного.