Жаворонков - машинист Савеловского паровозного депо. Был и бывший начальник НКВД из города Горького, затеявший на транзитке спор с каким-то своим "подопечным":
- Тебя били? Ну и что? Подписал - значит, враг, путаешь советскую власть, мешаешь нам работать. Из-за таких гадов я и получил пятнадцать лет.
Я вмешался:
- Слушаю тебя и не знаю, что делать - смеяться или плюнуть тебе в рожу...
Разные были люди в этой "доплывающей" бригаде... Был и сектант из секты "Бог знает", а может, секта называлась и иначе - просто это был единственный всегдашний ответ сектанта на все вопросы начальства.
Фамилия сектанта в памяти осталась, конечно,- Дмитриев,- хотя сам сектант никогда на нее не откликался. Руки товарищей, бригадира передвигали Дмитриева, ставили в ряд, вели.
Конвой часто менялся, и почти каждый новый конвоир старался постичь тайну отказа от ответа на грозное: "Обзовисъ!" - при выходе на работу для так называемого труда.
Бригадир кратко разъяснял обстоятельства, и обрадованный конвоир продолжал перекличку.
Сектант надоел всем в бараке. По ночам мы не спали от голода и грелись, грелись около железной печки, обнимали ее руками, ловя уходящее тепло остывающего железа, приближая лицо к железу.
Разумеется, мы загораживали жалкое это тепло от остальных жителей барака, лежащих - как и мы, не спящих от голода,- в дальних углах, затянутых инеем. Оттуда, из этих дальних темных углов, затянутых инеем, выскакивал кто-нибудь, имеющий право на крик, а то и право на побои, и отгонял от печки голодных работяг руганью и пинками.
У печки можно было стоять и легально подсушивать хлеб, но у кого был хлеб, чтобы его подсушивать... И сколько часов можно подсушивать ломтик хлеба?
Мы ненавидели начальство, ненавидели друг друга, а больше всего мы ненавидели сектанта - за песни, за гимны, за псалмы...
Все мы молчали, обнимая печку. Сектант пел, пел хриплым остуженным голосом - негромко, но пел какие-то гимны, псалмы, стихи. Песни были бесконечны.
Я работал в паре с сектантом. Остальные жители секции на время работы отдыхали от пения гимнов и псалмов, отдыхали от сектанта, а я и этого облегчения не имел.
- Помолчи!
- Я бы умер давно, если бы не песни. Ушел бы - в мороз. Нет сил. Если бы чуть больше сил. Я не прошу бога о смерти. Он все видит сам.
Были в бригаде и еще какие-то люди, закутанные в тряпье, одинаково грязные и голодные, с одинаковым блеском в глазах. Кто они? Генералы? Герои испанской войны? Русские писатели? Колхозники из Волоколамска?
Мы сидели в столовой, не понимая, почему нас не кормят, чего ждут? Что за новость объявят? Для нас новость может быть только хорошей. Есть такой рубеж, когда все, что ни случается с человеком,- к счастью. Новость может быть только хорошей. Это все понимали, телом своим понимали, не мозгом.
Открылась дверца окна раздачи изнутри, и нам стали носить в мисках суп - горячий! Кашу - теплую! И кисель - третье блюдо - почти холодный! Каждому дали ложку, и бригадир предупредил, что ложку надо вернуть. Конечно, мы вернем ложки. Зачем нам ложка? На табак променять в другом бараке? Конечно, мы вернем ложки. Зачем нам ложки? Мы давно привыкли есть через борт. Зачем нам ложка? То, что останется на дне, можно пальцем подтолкнуть к борту, к выходу...
Думать тут было нечего - перед нами стояла еда, пища. Нам раздали в руки хлеб - по двухсотке.
- Хлеба только по пайке,- торжественно объявил бригадир,- а остального от пуза.
И мы ели от пуза. Всякий суп делится на две части: гущину и юшку. От пуза нам давали юшку. Зато второе блюдо, каша, было и вовсе без обмана. Третье блюдо - чуть теплая вода с легким привкусом крахмала и едва уловимым следом растворенного сахара. Это был кисель.
Арестантские желудки вовсе не огрублены, их вкусовые способности отнюдь не притуплены голодом и грубой пищей.