четыре, пять, шесть... шесть... ше-е-есть. А где же еще двое? Ага, вот они: семь, восемь". И когда бухгалтерия сходилась, крестилась, подводила итог: "Слава те, Господи, все тута".
Весь этот разнокалиберный народец - от едва научившихся ходить до уже начинавших покуривать и женихаться - жил без особого материнского надзора, своим колхозом: сами наводили критику и самокритику, сами давали друг другу подзатыльники за неправое дело, за нарушение неписаного артельного устава, и все - и одежа, и обувь - были общими, никому лично не принадлежавшими, кроме нательных рубах. В общем пользовании находились две-три телогрейки, столько же резиновых сапог на вырост, в остальном - успевай только хлеб на стол.
- Вот считай, - говорила тетка Вера, - восемь обормотов, да мы с отцом, итого - десять ртов. Клади по полбуханке в день на каждого, это уж я так, в самый обрез беру, летний день велик, да и особых разносолов к этому хлебу нетути - картошка, огурцы, камсица, к вечеру - щей чугун... Вот и считай: пять буханок на день. Это полсотни кирпичей на десять ден. Так? А на месяц полтораста буханок. Кровь из носу, а вынь да положь! Ох, Женька, затянулась мешки из города таскать! - И, сверкнув минутными слезьми, тут же смеется. Вот давали бы мне машину - никакую не взяла бы: ни "Москвича", ни "Победу", взяла бы хлебный хургон.
В летнее время остальные витамины "обормоты" добирали сами: шастали по окрестной "пересеченной" местности и, как в доисторические времена, когда труд еще не сделал человека человеком, ели свербигу, щавель, корни лопуха, просвирник, обножья первоцвета, дудник, почки и листья липы, пупырь, покосную землянику, шмелиный мед, черную бзюку, прикорневые побеги ситника, заячью капусту, дикий лук, головки клевера, цветы белой акации, стручки гороха и вики, молодой овес и вату подсолнуха... Под осень откочевывали в леса и набивали брюхо ежевикой, смородиной, дикими яблоками и грушами и прочей лесной садовиной, поскольку своих садов в деревне не заводили, тратить землю на них считалось баловством, и почти все огороды отводили под матушку-картошку. Так что вся эта моя двоюродная братия, с самой весны переведенная на беспривязное содержание, уходила в зиму, как говорят ученые ветеринары, выше средней упитанности. За долгое наше лесостепное лето они никогда не стриглись и не мылись с мылом, от их жарких, пропеченных тел и жестких, выцветших волос пахло зверушачьей дичиной, кожа, искусанная комарами и оводами, исцарапанная колюками, обретала цвет каленого чугуна, а подошвы ног задубевали настолько, что полуодичалые родичи мои могли выплясывать на углях догорающего костра, непринужденно напевая:
За два сольди эта песенка плостая,
Люди слусают, вздыхая и мецтая,
И тебя вздохнуть заставит тозе
О твоей беспецной юности она...
Мне всегда было заманчиво гадать, кем они станут лет этак через пятнадцать, может, среди этих вихрастых дичков бегает какой-нибудь выдающийся деятель или гений. Но вот прошли эти пятнадцать лет, и я уже знаю, что чуда не произошло: ни один из них не доходил до конца даже сельскую школу и теперь добывают свой хлеб, кто как горазд. Первый же суховей выдул их из деревни, и они, о том ничуть не жалея, легкие на подъем, разлетелись по белу свету, как осенние паутинки. И только тетки Марусины, самые старшие среди двоюродных толкачей, устояли против ветров и удержались на отчей земле.
В деревню я наезжал под воскресенье порыбачить и обычно останавливался у тетки Маруси: у нее было не так людно и всегда находился угол для ночлега. Тетка Маня являлась старшей из моих деревенских теток, и в то время, как у других ребятня еще только подрастала, а дома походили на гудящие ульи, в ее старенькой вдовьей хате заметно поубавилось колготы.