Соболев высосал из чайника всю заварку, вытер губы и, шаркая тапочками по полу, пошел обратно в кабинет, собираться.
* * *
Соболев протоптанной тропинкой шагал через овраг, через низину от своего дома к зонной вахте. Посередине пути он остановился, бросил взгляд за спину. В серых сумерках окна дома светились теплыми желтыми огнями.
Жена, встревоженная и расстроенная, уже не заснет. И дети, Сашка и Надя, наверное, проснулись, разбуженные топотом сапог в передней. А ведь им выспаться надо, сегодня в школу, у сына одиннадцатый выпускной класс… Соболев не довел мысль до конца, вздохнул и зашагал дальше.
Почтительно поотстав за полковником следовал Ткаченко, на ходу рассказывая обстоятельства преступления, которые удалось выяснить на данную минуту. Когда прошли вахту, очутившись на территории исправительно-трудовой колонии, свернули направо к двухэтажному административному корпусу, Соболев со слов кума уже знал о побеге все или почти все.
Зона видела последний сон, объявлять побудку прежде времени, устраивать перекличку, не имело смысла. Бежали не из бараков, из медсанчасти, личности беглецов уже установлены.
В своем кабинете на втором этаже Соболев повесил шинель и фуражку на вешалку, занял место в кресле с гнутыми подлокотниками и мягким сидением. Высокую резную спинку кресла украшал вырезанный тоже из дерева орел, позолоченный, с двумя головами и растопыренными когтистыми лапами. Про себя хозяин в зависимости от градуса настроения именовал орла, то символом обновленной России, то вареным петухом, то чертовым мутантом.
Кресло не нравилось Соболеву. Помпезное и безвкусное, напоминавшее то ли королевский трон, то ли место председателя суда присяжных. Его сделали заключенные краснодеревщики специально под хозяина, но не угодили, не потрафили его вкусу.
Ткаченко заскрипел стулом, забросив ногу на ногу, завел рассказ по новому кругу. Соболев слушал в пол-уха. В его сердце засела не то чтобы не злость или не обида, обижаться на беглых зэков все равно, что обижаться на лесных волков, человеческие чувства им не доступны… В сердце угнездилась какая-то незнакомая космическая темнота и безысходная необъяснимая тоска.
В отличие от многих других начальников исправительных колоний Соболев не считал себя плохим хозяином. Он не «давил» ни зону, ни контролеров, как давят другие. Не вешал десять суток БУРа за то, что на нарах мужика косо висит табличка с фамилией и номером, за рисованные самодельные карты, за порченные на бушлаты или другую мелочь.
Не замечал, когда блатную работу, хлеборезов, поваров, библиотекарей, бугров, санитаров, зэки получали за взятки, которые передавали низовым работникам администрации. Так уж пошло на всех зонах, ничего с этой раковой опухолью не сделаешь, потому что хорошо жить всем хочется. Но за серьезные провинности, за злостное нарушение режима, Соболев карал беспощадно, даже жестоко.
Хозяин знал, что зоной правили воры старой формации, молодые беспредельщики поджимали хвосты, быстро забывали здесь вольные замашки, и вообще не поднимались выше шестерок или быков. Колонию «грели» московские авторитеты, здесь ходили деньги, большие деньги, что строжайше запрещено всеми уставами.
Соболев был хорошо осведомлен обо всем, что происходило в его царстве, но смотрел на устоявшиеся порядки сквозь пальцы, предпочитая не тревожить поганый муравейник, не допускать передел власти, раз и навсегда решив: пусть уж лучше зону держат «законники», чем бандиты. Возможно, последние побеги и есть наказание за его либерализм.
– Итак, установлено, что на окраине поселка стоял «газик», – подвел итог Ткаченко. – Кто-то из вольных пособничал беглецам. Всю эту музыку заказал и проплатил.