Он побежал наверх на кухню, нырнул под материну гладильную доску и достал молоток из ящика кухонного стола. При первой попытке он хватил себя по большому пальцу, но со второго удара ему удалось сбить замок. В домике стоял странный кислый запах. Фейни поднял мертвого кролика за уши. Мягкое белое брюшко начинало раздуваться, открытый мертвый глаз пугал Фейни своей неподвижностью. И вдруг что-то заставило Фейни бросить кролика в ближайший мусорный ящик и стремглав кинуться к себе наверх. Похолодев и все еще дрожа, он на цыпочках вышел на заднее крыльцо и заглянул во двор. Затаив дыхание он следил за остальными кроликами. Осторожными прыжками они приблизились к дверце крольчатника. Один уже выпрыгнул во двор. Он сидел на задних лапках, и уши у него поднялись и насторожились. Мать позвала Фейни принести ей утюг с плиты. Когда Фейни вернулся на крыльцо, кроликов уже не было.
В ту зиму на заводе «Чедвик» объявлена была стачка, и Отец потерял работу. Целыми днями он сидел в комнате, куря и чертыхаясь:
— Да что, во мне силы мало, что ли? Убей меня Бог, да я любого из этих полячишек проучу, хоть привяжите вы мне мой костыль за спину… Я и говорю мистеру Барри, я и не думаю, говорю, бастовать вместе с прочими, мистер Барри; человек я спокойный, рассудительный, да полуинвалид к тому же, и на руках у меня жена с ребятишками… восемь лет как я у вас в ночных сторожах, а теперь вы меня выставляете, чтобы набрать свору мерзавцев из сыскного агентства… А он, сукин сын… бульдог курносый…
— А всё эти смутьяны, вшивые иностранцы… Вздумали тоже бастовать, — успокаивал его собеседник.
На Орчард-стрит не жаловали забастовку. Забастовка — значит, для матери все новая и новая работа, все больше и больше белья в ее корытах, а Фейни и старшей сестре Милли надо помогать ей после школы. А потом мать заболела и слегла. Вместо того чтобы гладить очередную партию белья, она бежала в кровати, судорожно сжимая у подбородка сморщенные от стирки руки, и ее круглое белое морщинистое лицо было белее подушки.
Пришел доктор, пришла районная сиделка, и все три комнаты квартиры Мак-Крири пропахли докторами, сиделками, лекарствами, и Фейни с сестрою не находилось уголка, кроме как на лестнице.
Там они и сидели, тихонько всхлипывая. А потом мамино лицо на подушке съежилось во что-то маленькое, белое, морщинистое, словно скомканный носовой платок, им сказали, что она умерла, и ее унесли. Похороны устраивало ближайшее похоронное бюро на Риверсайд-авеню. Фейни чувствовал себя важной персоной, все целовали его, гладили по голове и говорили, что он держит себя настоящим мужчиной. Его одели в новый черный костюм, совсем как у больших, с карманами и всем, что полагается, разве только штаны короткие. На похороны собралось много разного народа, какого он никогда прежде близко не видел, — и мясник мистер Рессел, и отец О'Доннел, и Дядя Тим О'Хара, который приехал из Чикаго; и в комнатах пахло виски и пивом — все равно как в баре Финлея. Дядя Тим был костляв, лицо у него было красное и все в шишках, а глаза мутно-голубые. Он носил небрежно повязанный черного шелка галстук, который не нравился Фейни, и, то и дело нагибаясь, словно хотел сложиться, как перочинный ножик, шептал в самое ухо Фейни:
— Ты на них не смотри, старина, на эту шайку стервецов и лицемеров… Дорвались, черти… налакались. А вон отец О'Доннел, подсчитывает, видно, боров брюхатый, сколько получит за отпевание… Тебе на них наплевать, Фениан, ты ведь с материнской стороны О'Хара… Ну и мне на них наплевать. А она мне родной сестрой была по плоти и крови.
Дома, после похорон, Фейни нестерпимо захотелось спать, он промочил ноги, и они у него озябли. Никто на него не обращал внимания. Он сидел в темноте на краешке кровати и всхлипывал.