Оттеснить, отдавить назад, за какой-нибудь каменный выступ, чтобы пуля его миновала.
Это чувство окатило Веретенова и ошпарило. Медленно покидало, превращаясь в ноющий долгий ожог.
Он стоял среди комнаты, стараясь припомнить сына – от люльки с целлулоидным попугаем, на которого сын не мигая таращил глаза, до того их свидания, когда сын, измученный, хворый, явился к нему в мастерскую. Умолял не покидать их, не разрушать их союз. А он, отец, в ожесточении отмахивался от него, прогонял, хотел себе свободы, покоя.
Он был вместе с сыном лишь в раннем его детстве. Знал его. Следил за ним. Нянчил. Не мог без него, как не мог без жены, без природы и творчества. Это было время любви и счастья. Постепенно счастье и любовь проходили, мир расчленялся, и он, все меньше муж и отец, все больше художник, уходил из их общего круга, медленно его покидал. Удалялся от сына.
Сын тянулся к нему, страстно желал быть рядом, а ему все было недосуг. То поездки, то выставки, то любови и дружбы. И теперь, желая представить сына, он чувствовал, что не знает его. Сын возмужал без него. И ушел служить. Без него…
Приблизился к столу. Среди тетрадок и папок, спортивных журналов и вырезок лежал синий томик. «Карамзин. Сочинение». В своей библиотеке Веретенов такого не помнил. "Главы из «Истории Государства Российского». Закладки, какие-то надписи, сделанные рукой сына. Подчеркнутые фразы, слова.
Вчитывался в текст. Изумлялся тому, что сын читал Карамзина. Это чтение состоялось без него, Веретенова. Помимо него, Веретенова. Не им, отцом, был положен на этот стол томик.
Глаза проследили подчеркнутую фразу: «Они страдали и своими бедствиями изготовили наше величие». Еще и еще раз прочел. Так вот что заботило сына перед тем, как идти в солдаты. Катался на скейте, слушал на кассетнике «диско», а потом раскрывал синий томик, читал про государство Российское и готовил себя к страданиям. «Они страдали и своими бедствиями изготовили наше величие». Величие его, Веретенова, изготовлено страданиями сына? Его мальчик, его Петрусь, помышлял о судьбе государства, натягивая солдатскую форму, а он, отец, был в это время в Италии, писал этюды в Палермо, лазурное море на Капри.
Веретенову было худо. Отворилась дверь. В комнате появилась жена. И, должно быть, такая мука скопилась здесь, в этой комнате, что она, возбужденная разговором с мужчиной, еще улыбаясь, проводя по груди рукой, вдруг побледнела. Схватилась за тот же косяк.
– Как ужасно!.. Как страшно!.. Петя мне снился вчера, весь белый-белый!.. Неужели нельзя было что-нибудь сделать?.. Ты уехал в Италию, а я все телефоны оборвала!.. Где ты был в это время?.. Ты должен был здесь оставаться! Бегать, умолять, ко всем генералам в ножки! Все до последней копейки, драгоценности понести! Как делали другие, и их сыновья ходят сейчас в институты, живые, здоровые! Значит, были у них отцы! Могли за них постоять!.. А вон у Матюшиной Лизаветы некому было, и сына забрали на эту проклятую, на эту страшную… И привезли в гробу! Ты-то не видел? Неаполитанский залив рисовал! А я видела, как хоронили! Лизавету водой отливали!.. Мальчишка ее, Володенька, все в подъезде со мной раскланивался!.. Где ты был? Ненавижу!.. Изверги!.. Убийцы детей!.. – И ее лицо, когда-то прекрасное, глядевшее на него с обожанием, передернулось отвращением. – Извини! – спохватилась она. Заслонилась ладонью, пряча свое подурневшее, в проступивших морщинах лицо. – Что это я в самом деле!.. Ты поезжай к нему… Вот, пирог передай… Его любимый!
Губы ее дрожали. Она близоруко оглядывалась, искала платок. Он чувствовал, что может сейчас разрыдаться. Поцеловал ей руку. Ушел, унося пакет с пирогом.
* * *
Намаявшись в хлопотах, после встреч с военными, хождений по инстанциям он зашел в ресторан пообедать.