Андрей вздохнул и еще раз глянул в окно: пусто, никого лишь голая мостовая с ямами выбранного камня, чем-то похожими на осенние полыньи
В двенадцатом часу Андрей с Тауринсом взяли извозчика и отправились на Басманную. Андрей спешил и выехал раньше, поскольку во второй половине дня ему следовало быть в ревтрибунале, куда он являлся ежедневно и где в спешном порядке изучал судопроизводство. А попросту говоря, сидел на приставных стульях сбоку чужих, всегда разных и вечно занятых столов и читал по-революционному короткие и чрезвычайно емкие законченные дела. Читал и в первые два дня ровным счетом ничего не понимал, за исключением первой и последней строк приговоров. Дела были похожи друг на друга, менялись лишь даты, фамилии и города, а в остальном разум выхватывал одинаковые слова «заговор», «контрреволюция», «именем», «расстрелять». И было ужасно, что, читая все это, он боролся со сном. Причем начинал испытывать сонливость сразу же, как только открывал папку с делом, и, чтобы не заснуть, до крови расковыривал коросту на запястье, обожженном в тюрьме над свечой. Боль и вид свежей крови проясняли сознание, к тому же находилось новое занятие незаметно зажав рану платком, останавливать кровь
В двенадцать они уже прибыли к указанному в письме Шиловского дому, отпустили извозчика и остановились у подъезда. Видно было, что двери заперты и не открывались очень давно.
Они прошли сквозь разобранный на дрова забор и через черный ход поднялись на третий этаж. Ровно в половине первого Андрей постучал. Дверь отозвалась гулко, словно за нею была пустота. Телохранитель встал между этажами и положил руку на колодку маузера. Андрей постучал еще раз и услышал женский голос сверху:
Не стучите, днем там никого не бывает.
Шутка весьма остроумная, язвительно заметил Андрей. Приходите в гости, когда нас дома нет.
Обескураженный, он присел на ступени парадного. Все равно нужно подождать вдруг Шиловский опаздывает. Тауринс пристроился рядом и закурил трубочку. Он ни о чем не спрашивал, будто его совершенно не интересовало, зачем приехали сюда и чего ждут.
Послушайте, Яков, осторожно начал Андрей, вспомнив обвинение Бутенина. Что вы все время записываете?
Кроника, дневник, с готовностью пояснил Тауринс. Я желал занятий литература. Революция дает мне Латвия свободна, я уеду, и литература будет мой клеб.
О чем же вы собираетесь написать?
Роман-революция.
Роман о революции?
Нет-нет! Роман-революция. Тауринс поднял палец. Латышский стрелок спасает Россия, потом Россия и латышский стрелок делает мировая революция. Клеба мало, работы много.
Неожиданно в просвете деревьев Андрей увидел женскую фигуру в черной рясе. И сердце, словно маятник давно остановившихся часов, дрогнуло, качнулось, ударило первый раз, второй, третий
Маменька? пробормотал он и против воли своей пошел через улицу, затем побежал, увлекая за собой Тауринса.
Монахиня остановилась и обернулась на грохот сапог по мостовой. Сердце у Андрея замерло, прервалось дыхание, и ноги вросли в землю. «Что же это я, господи? очнулся он. Ведь это совсем чужая старуха. Совсем чужая» Монахиня задержала на нем взгляд больших старческих и слепнущих глаз и тихо пошла своей дорогой.
Андрей снял кепку, повертел ее в руках. Фигура монахини медленно пропала за щербатым забором. Тауринс был рядом и равнодушно попыхивал трубкой. «Маменька, маменька, мысленно произнес Андрей, вслушиваясь в это слово. Мне так плохо»
Но в тот же миг он преодолел слабость и швырнул кепку в пыль.
Тауринс! Вы можете достать мне офицерскую фуражку? В этой я не могу! Это же блин! Лопух!
Тауринс неторопливо поднял кожаную кепку, отряхнул ее, поправил звездочку над козырьком.
Кром хороший, Германия, да Менять можно. Кепка нужен, мода. Фуражка плокой мода, белая мода.
Андрей подождал еще, но парадное так и не открыли, и никто не встречал в доме гостей. Теряясь в догадках и чувствуя раздражение, он пошел пешком в ревтрибунал и по дороге незаметно успокоился. И потом, когда сидел возле стола над делом, его уже не клонило в сон, однако прочитанное не воспринималось как действительность. Только что он шел по мирному городу, в толпе мирных людей, хотя среди прохожих часто попадались и военные, и не укладывалось в сознании, что над головами этих людей, как анафема, могут произноситься зловеще громыхающие слова заговор, контрреволюция, белогвардейщина. Или вдруг колокольным набатом звучало в ушах дон, дон, дон Не могло быть, не имело права быть ничего!