Яромир-то, бедолага, поди, так и помер, не догадавшись, что он не сам все придумал… Как же это? Получается, что вы с ним совсем-совсем одинаковые, а чего хотеть, чего добиваться — это в конце концов и неважно? Яромир бы свалил все на извергов да слобожан, сказал бы: «Вот каким образом склоняли нас принять волю старейшины над старейшинами!» Ты бы… Нет, без «бы». Ты свалил все на Яромира: «Вот каким образом нас не пускали под руку Волкова родителя!» А образ-то один. Одинаковый. Твой и его. «Вот как плохо поступили те, кто хотел не того, чего хотел я, — значит, они хотели плохого». Да? Только кто поступал-то?! По чьему умышленью творилось то, что творилось?!
— Думаешь, я все это затеял ради себя?! — Глаза хранильника полыхнули недобрым черным огнем. —Думаешь, мне легко было затевать такие затеи?! Но ради…
— Не нужно рассказывать, ради чего ты все затевал! Я знаю, ЧТО ты делал, и мне этого вот так. — Кудеслав чиркнул кончиками пальцев по своему горлу. — А ради чего… Это, оказывается, не важно.
Вздохнул Белоконь, волхв-хранильник Светловидова капища, вздохнул, потупился.
— Ну и что же ты, — волхв приударил на это «ты», словно бы гвоздь вколотил, — собираешься делать теперь?
— Векша скучает по родителю… — проговорил Мечник, глядя куда-то в занавешенную листвою высь и рассеянно теребя стриженую свою бородку.
— Уйдете на Ильмень-озеро?
— Да! — Кудеслав мельком покосился на хранильника и вновь отвернулся. — Здесь будет много крови. Крови между своими. Воспрепятствовать этому я не могу. А видеть — не хочу. И проливать кровь сородичей я больше не стану, уразумел?
— Думаешь, на Ильмене будет иначе?
— Не думаю. Но мой род здесь. Что бы ни болтали старики, я не урман. Я своему роду не чужой. Это на Ильмене я стану чужим. И слава богам.
— Это трусость, — сказал Белоконь.
— Да, — подумав, согласился Мечник. — Наверное, это трусость.
Хранильник вдруг нехорошо блеснул запламеневшим угольем глаз:
— А ты, друг-брат, подумай-ка над безделкой: выпустят ли вас добром из здешних чащоб? Родовичи твои хотят тебя вместо Яромира, все хотят; а от согласной воли рода не вдруг отмахнешься… особливо когда род напуган…
— Грозишь?
— Что ты, — как-то очень уж искренне изумился волхв, — и в мыслях не держал, борони меня боже…
— Боже? — Кудеслав прищурился со злобной усмешкой. — Это который? Световит-Род? Или другой какой? Уж не тот ли, чье потайное святилище ты в мертвой дубраве блюдешь? Не тот ли, что жалует тебе колдовские беспромашные стрелы?
Он осекся, потому что Белоконь вдруг как-то… одряхлел — не одряхлел… усох, что ли…
— Подсмотрел, значит… — тихо сказал волхв. —Я так и знал, что это ты тогда… Знал… Никого бы другого ржавая стрела не помиловала. Я тогда в жизни первый и единственный раз видал, чтоб ржавое снизошло только пугнуть. Счастлив ты, Кудеславе, всем-то ты надобен — оттого до сих пор и цел… — Хранильник вдруг подался вперед и зашептал торопливо: — Но пойми: надобный надобен, лишь пока совершает надобное. А как вдруг что наперекор — тогда он уже помеха. Ты не ершись, ты подумай; это же я не в угрозу, я предупредить… Верь, всего безопаснее тебе здесь…
Оборвалась эта захлебистая шепотливая скороговорка так же внезапно, как и началась — на полуслове и полумысли. Волхв отвернулся, кусая губы. Ошарашенный Мечник глядел на него, пытаясь понять, жалость или гадливость вызывает ссутуленная вздрагивающая спина бывшего друга. Пытаясь понять и не понимая.
Вечерело. Блекли, пропадали дивные столбы ярого Хорсова злата. Лес медленно впускал в себя сумерки.
— …е-е-сла-а-в!
Возле самой опушки, там, где было еще светло, появилась тонкая белая фигурка, за голову которой словно бы зацепился последний луч умирающего дня.