А ведь веду себя, как подонок, и, как подонок, думаю, рассуждал Терехов, но не всерьез рассуждал, не о себе, а так, как рассуждают о посторонних.
Одновременно же он рассуждал еще и о том, что время-то идет и что удастся, пожалуй, избежать встречи с Виктором и Саней, — очередь двигалась живо, а они что-то ни появлялись. Застряли в отделе фасованных, кажется, продуктов. Бродили там. Выбирали сыр.
Он, в общем, уже поглядывал, осмелел. Валя, конечно, стояла с ним бок о бок — ну да мало ли кто рядом стоит или бродит, или даже прислонился, на то, она, очередь, и придумана, чтобы были как родные...
— Иди чего-нибудь купи, — сказал он Вале негромко. Вроде как знакомой своей сказал, но не очень знакомой.
— А чего?
И теперь он тупо думал — чего.
А на Валю, заждавшуюся, вдруг нашло — она стала ластиться; она придвинулась на четверть шага (а ближе было уже и некуда) и своей опущенной книзу рукой сжимала его руку, висевшую вдоль тела; нежничая, она ладонью прижимала ладонь, будто бы незаметно, а на самом деле очень даже заметно, потому что в очереди и делать-то нечего, кроме как глазеть. «Ну будь же поласко-вее, — шептала она. — Поласковее. — И, шепча, повторяла с тихой гордостью: — Сокол мой».
Он чувствовал, что весь взмок и что, пожалуй, бледен.
Виктор и Саня (он боковым зрением неотрывно следил за их силуэтами), рослые и красивые, набрав колбасы и сыру, приближались; они его не видели; они разговаривали. Теперь они могли встать сюда же, в очередь за вином, а могли и не встать, пройти мимо отдела и вовсе уйти — живут же без вина люди, не обязательно же.
Они прошли мимо.
Терехову стало легче; свободной рукой он, не медля, смахнул мучившую его мокроту со лба — свободной, потому что ту руку Валя все еще сжимала. Уже более щедрый, он стиснул ей руку в ответ, — и зря, потому что Валя, почувствовав, что поощряют, тут же забыла обо всех и обо всем: она продела руку под его рукой, обняла и стала касаться бедром о бедро. Ласковая вся. И близкая. «Вы бы уж легли, что ли», — заметила какая-то ядовитая старушонка. Плевать, подумал Терехов.
— А может, это любовь, — сказал он, хотя и негромко, однако вызывающе, настраиваясь на известную ноту перепалки и скандала, который мог бы сейчас в очереди возникнуть. Мог бы — но не возник. Очередь молчала. Терехов не без некоторой гордости глядел поверх молчащих голов; пот на лбу его и на лице остыл быстро и разом, как и должен пот остывать в такую минуту.
Тем не менее: едва они, от людей и чужих глаз отстранившиеся, прошли по улице несколько шагов, его затрясло, задергало изнутри, и, уже не удивляясь себе, он бросал ей слово за словом:
— Да что же ты виснешь без конца — виснешь! виснешь!..
— А? — она растерялась.
— А, б, в, — передразнил он, — надо же уметь себя вести. Не умеешь, так хотя бы догадывайся, что хорошо; а что плохо!
Она вжала голову в плечи, заплакала; а когда пришли, стала уговаривать его лечь и поспать — решила, что он, дерганый, перенервничал в своей последней командировке (он действительно недавно только вернулся и сам же ей рассказывал, что поездка была хлопотливой).
— Ложись, — уговаривала она, — отоспись хорошенько. Сокол мой.
Валя резала щавель, перья лука, морковку и что-то напевала невыразительное — после того похода в гастроном прошло уже около месяца.
— Обед готовишь? — спросил Терехов, хотя что же тут было спрашивать.
— Ага, — откликнулась она.
Он же думал о том рослом парне, вдруг встреченном, о Вале, о ее жизни, — думал он вяло, и притом ему было довольно ясно, что все это думается, чтобы не думать еще об одном человеке, чуть ли не главном, — о себе. О себе и о ней.