— Не поможет, — заспорил с ним Ермолай. — Если ты ее выпорол — так? — она только злей станет. Я свою смолоду поучил раза два вожжами — она мне со зла немую девку принесла.
Кто-то поднял песню. Свою. Родную.
Оте-ец мой был природный пахарь,
А я работал вместе с им…
Песню подхватили. Заголосили вразнобой, а потом стали помаленьку выравниваться.
Три дня, три ноченьки старался —
Сестру из плена выруча-ал…
Увлеклись песней — пели с чувством, нахмурившись, глядя в стол перед собой.
Злодей пустил злодейку пулю
Уби-ил красавицу сестру-у.
Взошел я на гору крутую,
Село-о родное посмотреть:
Гори-ит, горит село родное,
Гори-ит вся родина-а моя-я!..
Степан крепко припечатал кулак в столешницу, заматерился с удовольствием.
— Ты меня не любишь, не жалеешь! — сказал он громко. — Я вас всех уважаю, черти драные! Я сильно без вас соскучился.
У порога, в табачном дыму, всхлипнула гармонь — кто-то предусмотрительный смотал за гармонистом. Взревели… Песня погибла. Вылезли из-за стола и норовили сразу попасть в ритм «подгорной». Старались покрепче дать ногой в половицу.
Бабы образовали круг и пошли, и пошли с припевом. И немая пошла и помахивала над головой платочком. На нее показывали пальцем, смеялись… И она тоже смеялась — она была счастлива.
— Верка! Ве-ерк! — кричал изрядно подпивший мужичок. — Ты уж тогда спой, ты спой, что же так-то ходить! — Никто его не слышал, и он сам смеялся своей шутке — просто закатывался.
Мать Степана рассказывала какой-то пожилой бабе:
— Ка-ак она на меня навалится, матушка, у меня аж в грудях сперло. Я насилу вот так голову-то приподняла да спрашиваю: «К худу или к добру?» А она мне в самое ухо дунула:
«К добру!»
Пожилая баба покачала головой.
— К добру?
— К добру, к добру. Ясно так сказала: к добру, говорит.
— Упредила.
— Упредила, упредила. А я ишо подумай вечером-то: «К какому же добру, думаю, мне суседка-то предсказала?» Только так подумала, а дверь-то открывается — он вот он, на пороге.
— Господи, Господи, — прошептала пожилая баба и вытерла концом платка повлажневшие глаза. — Надо же!
Бабы, плясавшие кругом, вытащили на круг Ермолая. Ермолай недолго думал, пошел выколачивать одной ногой, а второй только каблуком пристукивал… И приговаривал:
«Оп-па, ат-та, оп-па, ат-та…» И вколачивал, и вколачивал ногой так, что посуда в шкафу вздрагивала.
— Давай, Ермил! — кричали Ермолаю. — У тя седня радость большая — шевелись!
— Ат-та, оп-па, — приговаривал Ермолай, а рабочая спина его, ссутулившаяся за сорок лет работы у верстака, так и не распрямилась, и так он плясал — слегка сгорбатившись, и большие узловатые руки его тяжело висели вдоль тела. Но рад был Ермолай и забыл все свои горести — долго ждал этого дня, без малого три года.
В круг к нему протиснулся Степан, сыпанул тяжкую, нечеткую дробь…
— Давай, тять…
— Давай — батька с сыном! Шевелитесь!
— А Степка-то не изработался — взбрыкивает!
— Он же говорит — им там хорошо было. Жрать давали…
— Там дадут — догонют да еще дадут.
— Ат-та, оп-па!.. — приговаривал Ермолай, приноравливаясь к сыну…
Люблю сани с подрезами,
Воронка — за высоту,
Люблю милку за походку.
А еще — за красоту! —
вспоминал Ермолай из далекой молодости.
И Степан тоже спел:
Это чей же паренек
Выделывает колена;
Ох, не попало бы ему
Березовым поленом.
Плясать оба не умели, но работали ладно — старались. Людям это нравится; смотрели на них с удовольствием.
Так гуляли.
Никто потом не помнил, как появился в избе участковый милиционер. Видели только, что он подошел к Степану и что-то сказал ему. Степан вышел с ним на улицу.