Справа по борту зеленели заливные луга, на которых паслись две коровы с теленком и несколько остриженных овец, слева на косогоре, усыпанном золотистыми одуванчиками, горбились с полдюжины убогих строений. Казалось, они медленно плывут в противоположную нашему курсу сторону. Ни одной живой человеческой души не было видно ни справа, ни слева. Мы с Лукичом, стояли у правого борта и, опершись на перила, созерцали зеленый простор. Пассажиров на палубе было не много. Они, так же как и мы, стояли по бортам, наслаждаясь природой. От воды исходила приятная свежесть, перемешанная с молодой зеленью земли. Словом, воздух был чист и прозрачен, как сказал Тургенев, и я решил поблагодарить Лукича:
— Спасибо тебе, друг, что ты настоял и вытащил меня на этот простор. Здесь вольготно дышится и глаз радует. Я доволен.
— Еще бы! Ты бы сказал: нет худа без добра. — Он вздохнул и взглянул на меня пристально и вопросительно. Взгляд его светился тоской.
— Я не понял, растолкуй: для кого худо и для кого добро?
— Для тебя, во всяком случае, добро, — наигранно холодно ответил он и выпрямился, подставив солнцу лицо с зажмуренными глазами.
— А худо, выходит, для тебя? Так, что ли?
— Видишь ли, я не могу понять и потому не могу смириться, почему она так поступила со мной? Почему не захотела объясниться? В чем причина? — Он повернулся спиной к берегу. Голос его дрожал, как ослабленная струна. В нем пробудилось пылкое негодование. К нам подошел довольно улыбающийся Ююкин, расслабленный, блаженный: — Ну, что мужики, чего носы повесили?
— Никто ничего не вешал, — недовольно буркнул Лукич, а я продолжал свой разговор:
— А тебе так уж нужна ее причина? Ты ж сам сказал словами Бунина: разлюбила, и стал чужой. В этом и вся причина.
— Ах, вот вы о чем, все о ней? — сообразил Игорь. — Да выбросите, Лукич, вы ее из своего сердца раз и навсегда. Она недостойна вас.
— В том-то и дело, что достойна, потому и выбросить ее не просто, — напряженно произнес Богородский. — Недостойные — они на поверхности, их легко смахнуть. Дунул — и привет. А достойные — они вот здесь, глубоко, в самом сердце. — Лукич приложил руку к груди. — Нельзя, Игорек, зачеркнуть десять счастливых лет. Память она штука независимая, память и любовь. Как в народе говорили: любовь не картошка, не выбросишь в окошко.
— А вы поройтесь в памяти, разберите свою любимую по косточкам и отыщите все ее пороки мнимые и подлинные, соедините в одну кучу и получится один большой порок. И вы поймете, что она недостойна, — весело наставлял Игорь. — Или влюбитесь. Клин клином. А?
— Как у тебя все просто — клин клином. — Богородский уколол его ироническим взглядом. — Своим аршином меришь, натурщицами. Аля не чета твоим натурщицам. Она единственная из женщин, кого я любил. Такое бывает раз в жизни. Один единственный раз.
— А что, Лукач, может Игорь и прав — клин клином. Влюбись. — Богородский посмотрел на меня пристально и недоверчиво. Я повторил: — А почему бы и нет?
— В моем-то возрасте? И в кого?
— Любви все возрасты покорны, — напомнил Игорь.
— Да дело может и не в возрасте, — сказал Богородский. — Дело в том, что природа неправильно, не разумно распорядилась с человеком.
— В каком смысле? Что ты имеешь в виду? — спросил я.
— А в том, что старится плоть, а душа остается молодой. Разве это справедливо?
— Душа не старится, потому она и бессмертна, — сказал я.
— А я о чем говорю? — вновь заявил Игорь. — Если душа молода, то и люби покуда любится.
— Кого? Вот вопрос. Допустим, встретил, влюбился. А она? Смешно даже мечтать. Тут с клиньями ничего не получится. А возврата к прошлому, к Альбине, нет. Во всяком случае, я ей никогда не позвоню.
— А если она тебе позвонит? — сказал я.
— Не позвонит.