Представьте себе Джо Каслмана в супермаркете в субботу вечером; он покупает новый пакетик любимых сладостей и добродушно треплет по загривку старого магазинного пса с больными суставами.
Добрый вечер, Джо, говорит ему сам Шуйлер, хозяин магазина, сухощавый старик со слезящимися глазами цвета дельфтского фарфора. Как работа?
Тружусь не покладая рук, Шуйлер, не покладая рук, тяжело вздыхая, отвечает Джо, но что с меня взять.
Прибедняться Джо всегда умел. Все пятидесятые, шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые и первую половину девяностых он усердно изображал ранимость и страдания, причем независимо от того, пил или не пил, любили ли его критики или отвергали, хорошо или плохо отзывались о его романах. Но с чего ему было страдать? В отличие от своего старого друга, знаменитого писателя Льва Бреснера, пережившего Холокост и в мельчайших подробностях описавшего свое детство, проведенное в заключении в концлагере, Джо некого было винить в своих несчастьях. А вот Льву с его бездонными блестящими глазами впору было вручать Нобелевскую премию по несчастью, а не по литературе. (Хотя я всегда восхищалась Львом Бреснером, его романы, как мне казалось, немного не дотягивали. Но признаться в этом вслух, скажем, друзьям за столом было все равно что встать и заявить: «Люблю сосать члены у маленьких мальчиков».) Именно тема его романов, а не исполнение, заставляла вздрагивать, трепетать и бояться перевернуть страницу.
Для Льва страдание было естественным состоянием; давным-давно, когда мы с Джо еще регулярно принимали гостей, Лев и его жена Тоша приезжали к нам на выходные, и он ложился на диван в гостиной, прикладывал лед к голове, а я велела детям вести себя тихо, и те уносили свои шумные игрушки, кукол, говоривших «я люблю тебя», и маленького деревянного спаниеля, который гремел, когда его везли на веревочке.
Льву нужна тишина, говорила я. Идите наверх, девочки. Ты тоже, Дэвид. У лестницы дети останавливались и стояли неподвижно, как завороженные. Идите, подгоняла их я, и наконец они неохотно поднимались.
Спасибо, Джоан, отвечал Лев своим печальным голосом. Я устал.
Он жаловался на усталость, и ему разрешали лежать. Льву Бреснеру разрешали все.
Но Джо не мог жаловаться на усталость; с чего ему было уставать? В отличие от Льва, Холокост обошел его стороной; он легко отделался, играя в пасьянс с матерью и тетками в бруклинской квартире, пока Гитлер маршировал по другому континенту. А во время войны в Корее Джо случайно выстрелил себе в ногу из винтовки M1 в учебке, десять дней провел в лазарете, соскребая корочку с пудинга из тапиоки, где медсестры подбегали по первому его зову, ну а потом его отправили домой.
Выходило, что войну в своих несчастьях он винить не мог, поэтому винил во всем мать, женщину, с которой я никогда не встречалась, но хорошо ее знала по описаниям Джо.
Например, я знала, что Лорна Каслман, в отличие от своих сестер и матери, была толстой. В детстве рядом с толстой матерью чувствуешь себя в безопасности, даже гордишься этим в какой-то степени. Краснеешь от гордости, что твоя мама больше всех остальных знакомых мам, и с надменным отвращением думаешь о матерях друзей, этих креветках, с которыми даже обняться не хочется.
В случае с Джо это чувство перенеслось также на отца. Он считал, что отец должен быть фигурой как можно более крупной и сильной, широкоплечим великаном, который берет тебя с собой в контору, или в мастерскую, или туда, где коротает унылые дни, занимаясь мужской работой; он подкидывает тебя в воздух и разрешает своим сослуживицам тебя тискать, угощать завалявшимися в карманах карамельками, обычно самыми невкусными ананасовыми. Отец должен казаться сильнее всех на свете, а блестящую, стремительно увеличивающуюся лысину на голове или кряхтение, с которым он уминает жареную печенку, можно и не замечать. Он может быть немногословными и замкнутым, но все равно должен быть сильным, как тягловая лошадь; когда струя его мочи попадает в унитаз, вода в нем сотрясается и ходит волнами, а звук напоминает журчащий ручей, и это дивное журчание разносится по улицам Бруклина.
А вот толстуха-мать внезапно начинает ужасать. Что за женщина способна в одиночку, легко, за каких-то десять минут, не испытывая угрызений совести, управиться с целым шоколадным тортом из кондитерской Эбингера в зеленой коробочке с прозрачными пленочными окошками и с густым липким кремом, и с пористым темным бисквитом? Мать, с которой ты раньше гордо вышагивал по кварталу, начинает казаться отталкивающей, а ведь раньше она казалась благородной, всегда напудренной и надушенной, толстой, но благородной как ходячий диван.