На градусник в 1938 году глядели, когда он достигал 56 градусов, в 1939-1947 - 52°, а после 1947 года - 46°. Все эти мои замечания, ясное дело, не умаляют ни художественной правды Вашей повести, ни той дейст-вительности, которая стоит за ними. Просто у меня другие оценки. Главное для меня в том, что лагерь 1938 года есть вершина всего страшного, отвратительного, растлевающего. Все остальные и военные годы, и послевоенные - страшно, но не могут идти ни в какое сравнение с 1938 годом.
Вернемся к повести. Повесть эта для внимательного читателя - откровение в каждой ее фразе. Это первое, конечно, в нашей литературе произведение, обладающее и смелостью, и худо-жественной правдой, и правдой пережитого, перечувствованного, - первое слово о том, о чем все говорят, но еще никто ничего не написал. Лжи за время с XX съезда было уже немало. Вроде омерзительного "Самородка" Шелеста16 или фальшивой и недостойной Некрасова повести "Кира Георгиевна". Очень хорошо, что в лагере нет патриотических разговоров о войне, что Вы избежа-ли этой фальши. Война полностью говорит там трагическим голосом искалеченных судеб, престу-пных ошибок. Еще одно. Мне кажется, что понять лагерь без роли блатарей в нем нельзя. Именно блатной мир, его правила, этика и эстетика вносят растление в души всех людей лагеря - и заключенных, и начальников, и зрителей. Почти вся психология рабочей каторги и внутренней ее жизни определялась, в конечном счете, блатарями. Вся ложь, которая введена в нашу литературу в течение многих лет "Аристократами" Погодина и продукцией Льва Шейнина,- неизмерима. Романтизация уголовщины нанесла великий вред, спасая блатных, выдавая их за внушающих доверие романтиков, тогда как блатари - не люди.
В Вашей повести блатной мир только просачивается в щели рассказа. И это хорошо, и это верно.
Вот разрушение этой многолетней легенды о блатарях-романтиках - одна из очередных задач нашей художественной литературы.
Блатарей в Вашем лагере нет!
Ваш лагерь без вшей! Служба охраны не отвечает за план, не выбивает его прикладами.
Кот!
Махорку меряют стаканом!
Не таскают к следователю.
Не посылают после работы за пять километров в лес за дровами.
Не бьют.
Хлеб оставляют в матрасе. В матрасе! Да еще набитом! Да еще и подушка есть! Работают в тепле.
Хлеб оставляют дома! Ложками едят! Где этот чудный лагерь?
Хоть бы с годок там посидеть в свое время.
Сразу видно, что руки у Шухова не отморожены, когда он сует пальцы в холодную воду. Двадцать пять лет прошло, а я совать руки в ледяную воду не могу.
В забойной бригаде золотого сезона 1938 года к концу сезона, к осени, оставались только бригадир и дневальный, а все остальные за это время ушли или "под сопку", или в больницу, или в другие, еще работающие на подсобных работах бригады. Или расстреляны: по спискам, которые читались каждый день на утреннем разводе до глубокой зимы 1938 года,- списки тех, кто расст-релян позавчера, три дня назад. А в бригаду приходили новички, чтобы в свою очередь умереть или заболеть, или встать под пули, или издохнуть от побоев бригадира, конвоира, нарядчика, парикмахера и дневального. Так было со всеми забойными бригадами у нас.
Ну, хватит. Поехал я в сторону, не удержался. Пересчет бесконечный всё это верно, точно, знакомо очень хорошо. Пятерки эти запомнятся навек. Горбушки, серединки не упущены. Мера рукой пайки и затаенная надежда, что украли мало,- верна, точна. Кстати, во время войны, когда шел белый американский хлеб, с подмесом кукурузы, ни один хлеборез не резал загодя, трехсотка за ночь теряла до пятидесяти граммов. Был приказ выдавать бригаде хлеб весом не резаный, а потом стали резать перед самым разводом.
Именно КЭ 460. Все в лагере говорят "кэ", а не "ка". Кстати, почему "зэк", а не "зэка". Ведь это так пишется: з/к и склоняется: зэка, зэкою.