К шестидесятилетию посулили "Трудового",- нет же, кто-то там вмешался, подставил ножку, и "Трудового" заменили "Знаком Почета". Выходит, большего не заслужил, недостоин... Сорок два года на производстве, из них только на руководящей работе тридцать! Начинал с зачуханных мастерских, бывало, путного сверла не сыщешь, какими-то огрызками работали. Считай, вся жизнь производству отдана. Отделались стариковским орденом... На, мол, тебе для утехи и уходи, сажай огород, уди рыбу.
Федор Андреевич лежал на диване в своем домашнем кабинете. Уличный фонарь сквозь окно, прихваченное морозцем, лунно освещал кусок большой картины на противоположной стене. Картину эту - копию с "Девятого вала" Айвазовского - рисовал с огоньковской репродукции заводской художник глухонемой, одиноко обитавший в общежитии. Держали его для оформле-ния цеховых досок показателей и всякого рода наглядной агитации, но основной его обязанностью было писать на ящиках с готовой продукцией трафаретки "Не кантовать!", "Осторожно: стекло!" и тому подобное. Очень уж любил Федор Андреевич этот "Девятый вал" за бесшабашный разгул стихии и потому попросил художника не пожалеть холстины, нарисовать побольше, повнушитель-нее. И тот размахнулся чуть ли не во всю стену. Правда, года через два картина начала меркнуть, покрываться каким-то коричневым туманом, должно быть, сукин сын, намешал дрянной олифы. Жена покушалась выбросить ее, и Федор Андреевич, обидевшись, решил отвезти Айвазовского на дачу. Но без привычной рамы стена оказалась удручающе глухой, будто на том месте только что было окно в мир, а его, это окно, этот мир заложили кирпичами и заштукатурили. "Нет, мать,сказал жене Федор Андреевич.- Так еще хуже". И водворил полотно на прежнее место, подумав про себя, что с этой темнотцой картина стала как-то таинственнее и смахивает на старинное письмо.
По праздникам, после того как разойдутся по домам гости, Федор Андреевич, будучи в при-поднятом расположении духа, уже полураздетый, с недопитой рюмкой в руке, подолгу задержива-лся перед любимой картиной. Взбудораженно-восхищенный, он созерцал всю эту вакханалию туч, валов, пены, брызг, повергнутых мачт, раскиданных обломков и в эти минуты чувствовал себя в духовном родстве с бушующим океаном. И, ощущая себя несокрушимым, молодея душой, азарт-но, ликующе запевал:
Эй, баргузин, пошевеливай вал
Молодцу плыть недалечко...
Крапчатый бульдог Фома (тогда у него еще была собака) от громового голоса подскакивал на своей подстилке, сонно таращился на хозяина и, не сдержавшись, задрав брудастую морду, прини-мался вторить неуверенными руладами.
- Молодец, Фомка! - одобрял кобеля Федор Андреевич.- Ай да Фома! Как там дальше поется?
Шилка и Нерчинск не страшны теперь,
Горная стража меня не поймала...
"Вот тебе и "баргузин"...- мрачно подумал Федор Андреевич.- Доплыл называется..."
Когда были сданы все дела, подписаны надлежащие бумаги, переданы новому хозяину ключи от сейфа и ничего больше не оставалось делать, как уйти восвояси, Федор Андреевич попросил секретаршу никого не пускать к нему в кабинет. Он отпер встроенный в дубовую панель шкаф-буфет, налил полный стакан коньяку и выпил напропалую, жадно, крупными глотками - так, как если бы хотел покончить с собой. Потом в последний раз сел за стол - прибранный, холодно-пустой, с умолкшими телефонами,- теперь уже чужой стол. Сюда больше не звонили, незачем было звонить. Новый директор Петряев, недавний технолог завода, теперь, наверно, сидел у себя, затаился, выжидал, когда уйдет прежний хозяин. Третьего дня, когда уже все знали о его новом назначении, Петряев встретился Федору Андреевичу в коридоре - такой весь будничный, все в том же крапчатом дешевом пиджаке, словно бы ничего и не произошло. А в душе, наверно, рад до беспамятства.