Но то было в следующий, такой же, необъятно вскипевший розовой пеной по всей прохладе небес, закат. Сбежали с урока (треть класса) и, искупавшись, стояли, покрытые гусиной кожей, на сыром песке неухоженного осеннего пляжа, — в виду огромных школьных окон, сине пламенеющих на холме.
— Это — Ива, — сказал Санек. Он не был грустен. Они с Ивой, подойдя ко всем, отпили из винной бутылки, откупоренной до них и передаваемой друг другу. Минуту спустя отошли, отсторонились ото всех. К воде они бежали, держась за руки, и Саня небрежно, на бегу, попыхивал сигаретой.
3
Через час стало смеркаться и все разошлись, и Тимофей один подымался по холму на репетицию школьного ансамбля, и, хотя по утрам он, просыпаясь, улыбался оттого, что «сегодня — опять репетиция», теперь же, в одиночестве, на нарастающем ветру, было скучновато думать и про свое барабанное соло и про песню с двумя текстами (один из них предназначался для исполнения, когда никого из учителей во время вечеров не будет видно в зале — в этом тексте Тимоха, ударив по тарелке, выкрикивал в конце каждого куплета похабную фразу, сопровождаемую бурей восторга).
… Ива (кто-то из ее родителей был из Югославии) тоже когда-то училась в этой школе. В ту осень она была продавщицей в книжном магазине, в центре. Тимоха видел ее там, смуглую и смешливую, даже слегка насмешливую. Видел, как она снимала со стеллажа и подавала книги покупателю. И в магазине и на пляже Тимохе показалось, что она ждет чего-то, как будто ее вот-вот окликнут, что ли. Когда она глядела за витрину или озирала мокрый пляж и рябь моря — глаза чуть щурились и улыбка — не исчезая — угасала, и рука трогала серьгу или крестик на цепочке. Это было как бы вдруг: вот она здесь, — и уже не со всеми. И снова здесь, смеется.
Той осенью Тимоха часто заходил в книжный, но видел ее только раз.
Потом, поздней осенью, опять начали учиться в первую смену, в классе стало холодно, буднично и светло. Над городом часто сыпал снег и таял, и капель ударялась о карниз, и на миг все озарялось солнцем, и снова наставший день был бледно-пасмурен, и снег белел только на островках дельты, над которой слой облаков обрывался и небо дальше было бесцветным, пронзительно-чистым. И еле видно чернели средь аквамарина пустого простора лишь мачты сгнивающих яхт, да иногда — почти неподвижная (столь отдаленная) точка патрульного самолета.
«Значит, что-то должно быть еще…» — нет-нет да порой тихо вознадеивалось Тимохе, блуждающему взором по заоконному, предзимне-четкому, без прикрас, миру, где неколебимым свеченьем забыто горели бело-алые огни. (…Подобно двум бенгальским огням — через множество дней — в руках Нелюбина и Волкова, когда они молчаливо отмечали день рождения еще не возвратившегося в свой город Тимохи, и, с балкона дома, незаслоненные ничем яхты виделись несколько ближе, и тускло-красное солнце, на которое можно было смотреть, не мигая, отражалось в мертвом озерце, оставленном отступившей водой омелевшей реки в сентябре. И между яхт по песку шел человек и ветер слабым теплом шевелил пожухлые листья плюща на балконе…) Правда, на следующий год, в жарком августе, когда он вдруг увидел Иву в круглом, глубоком, с прозрачной водой, бассейне, и, пригнувшись, прячась за каменным, с прорастающими из трещин сухими стеблями трав, «бортиком» бассейна, с остановившимся дыханием смотрел на нее, плавающую обнаженной (того, что она беременна — не было б заметно в одежде) — он не вспомнил о тех неясных надеждах, а подумал, что «ночью ведь был дождь, вода, должно, холодная». Был страх, что она его заметит, или Санек увидит с крыльца, если сейчас выйдет (они встретились в городе и обрадовались встрече, и сразу же поехали к Иве на дачу. И Саня вошел в дом, а Тимоха почему-то замешкавшись, пошел в сад, еще свежий от ночного ливня).