Константин Дмитриевич Воробьев
Почем в Ракитном радости
Машину я оставил на улице под липами они сильно выросли, а сам зашел под каменный свод ворот и оглядел двор. Все тут было прежним, как двадцать пять лет назад. Справа красного кирпича стена потребсоюзовского склада, слева пыльная трущобка индивидуальных сараев, а в глубине двора уборная, помойка и длинная приземистая арка глухих ворот. Там в углу в благословенном полумраке, навеки пропахшем карболкой и крысоединой, я и поймал двадцать пять лет тому назад чьего-то петуха оранжевого, смирного и теплого. Я спрятал его под полу зипуна, и всю ночь мы просидели с ним в городском парке недалеко от базара. Через ровные промежутки времени я пересаживал петуха на другое место то под левую, то под правую мышку, это было в марте, и каждый раз, повозясь и успокоясь под зипуном, петух порывался запеть. Утром я продал его за шесть рублей. Этого мне вполне хватило, чтобы отправиться дальше, в Москву
Да, все в этом дворе было мне памятно, все оказалось непреложно сущим, нужным моей жизни. Стоило ли его стыдиться и вычеркивать из памяти? Я не стал долго раздумывать над тем, что скажу незнакомым людям, и вошел в пахучий коридор знакомого серого дома. Жили тут густо. Я насчитал пять дверей направо и шесть налево, и все они были обиты по-разному и разным. Я выбрал дверь под войлоком, тут должны обитать люди пожилые, и постучал, прислушиваясь к тому, что выделывало мое сердце: оно билось так же трепетно и гулко, как и тогда, с петухом.
Открыла мне маленькая ладная старушка в белом фартуке и белом платке.
А он только что уехал на речку, хлопотливо сказала она. Нешто вы не встретились?
Она обозналась в коридоре был сумрак и чад.
Я не к нему. Я к вам, сказал я.
Ах ты господи прости, а я подумала Виктор
Женщина кругло поклонилась мне, приглашая, и попятилась в комнату. Я вошел, встал у дверей и стащил берет, в углу под потолком висела икона, а перед нею на цепочке из канцелярских скрепок покачивалась стограммовая рюмка и в ней, накренясь к иконе, стояла и горела толстая стеариновая свечка.
Икона, цепочка из скрепок и эта наша парафиновая советская свеча подействовали на меня ободряюще, тут умели ладить со многим и разным, и я сказал:
В тридцать седьмом году в вашем дворе я украл петуха. Красный такой Случайно не знаете, чей он был?
Я только потом понял, что так нельзя было говорить, можно же напугать человека, но женщина, окинув меня взглядом, спокойно, хотя и не сразу, сказала:
Да это небось дядин Васин Дворника. Теперь он померши давно, царство ему небесное А вы что ж, с нужды али так на что взяли-то?
Я объяснил.
А кочеток ничего себе был? Справный?
По-моему, ничего Веселый такой, сказал я.
Дядин Васин. Один он держал тут А вы по тем временам прогадали. Четвертной надо было просить, раз уж
Она замолчала, скорбно глядя на меня, и было непонятно, за что меня осуждали: за то ли, что я продешевил петуха, или же за то, что украл его у дяди Васи.
Я думал может, заплатить кому-нибудь или вообще как-то уладить все, сказал я.
Бог знает, что вы буровите! суеверно прошептала старушка, но лицо ее вдруг стало таким, будто она только что умылась колодезной водой. Это кто ж от вас примет деньги заместо мертвого-то! Да и зачем нужно? Ну взяли когдась кочетка и взяли! Ить небось на пользу вышло? Что ж теперь вспоминать всякое!..
Она смотрела на меня как-то соучастно-родственно. Я шел по коридору, а она семенила рядом в своем белом платке и фартуке, беспокойная, раскрасневшаяся, и опасливо как бы нас не услыхали советовала мне шепотом, чтобы я больше никому и не говорил о петухе.
У ворот я встал спиной к липам и произнес горячую, бестолково благодарную речь старушке и всему двору. Я хотел проститься с нею именно здесь: нельзя же, чтобы она увидела мою «Волгу» новую, роскошно-небесную, черт бы ее взял! Но она, выслушав и приняв все, как свое законное, повлекла меня на улицу и там, не взглянув в сторону лип, сказала:
Не стыдись. Мы люди свои Садись и поезжай куда тебе надо!..
Я ехал в Ракитное большое полустепное село, затонувшее во ржи и сливовых садах. Мне не помнится, чтобы там стояли зимы: я унес оттуда никогда не потухающее солнце, речку, тугой перегуд шмелей в цветущей акации, запах повилики и мяты в чужих садах и огородах. И еще я унес песни. В Ракитном они не пелись, а «кричались». Их кричали гуртом на свадьбах и в хороводах, кричали в одиночку на дворах и в поле. Они были трех сортов величальные, протяжные и страдательные. Эти выводились парнями и девками под гармошку как караул, но в моей памяти они улеглись навеки рядом со стихами Пушкина и Есенина.