Уж она-то знала, кого я тщился изобразить, и несомненно видела все удручающее убожество моей попытки, и тем не менее сама подводила гостей к рисунку в овальной рамке и, покусывая губы, умеряла горделивую улыбку. Хотела ли она придать мне смелости и усердия? Но, чуждая самообману, она не могла не понимать, что художник из меня никакой. Или в этой частной неодаренности ей проглядывалась моя общая глухая бесталанность, и, человек незаурядный, умный, с тревожной душой, не нашедшей приложения бродящим смутным силам, она хотела обмана, чтобы продолжать верить в свое единственное творение?..
Брошенный матерью в чужой державе на унижение этому головастику с огрызком угля в запачканной руке, я начисто забыл о собственной трезвой оценке своих художественных способностей и портрета в овальной рамке. Я помнил лишь, что один из гостей принял его за неизвестного Франса Галльса. Мальчишка унизил меня, унизил любимый образ, швырнув его под ноги прохожим, он заслуживал гильотины!.. Но, разогревая в себе ненависть к мальчишке, я все с большим, хотя и мучительным интересом следил за его работой. Это совсем не было похоже на мой тщательный кропотливый и неуверенный труд. Мальчишка был размашист, смел и вместе строг к себе: вроде бы все хорошо, а ему не нравится - смахивает угольную пыль и вновь кидает легкие уверенные штрихи. И вдруг я понял, что не только не умею, но и не люблю рисовать, а занимаюсь этим лишь потому, что меня хвалят - и незаслуженные похвалы приятны. А этот мальчишка рисовал с наслаждением, не замечая ничего вокруг, не нуждаясь в похвалах, весь в угольной пыли, с черными по локоть руками и усами под носом. И он знал, что должен нарисовать, хотя перед ним не было образца. Я уже слышал слово "творчество", но не умел им пользоваться, а если б умел, то непременно применил бы к его... (я уже знал слово "вдохновение", но считал, что оно относится только к Пушкину) пачкотне на тротуаре. Словом, мальчишка делал такое, чего мне никогда не сделать. И я впервые обратил к себе знакомое и страшное слово "бездарность", которым мамины гости пользовались часто, с охотой и таким гадливо-безжалостным выражением, словно сами были наделены великими талантами. Мне стало горячо от стыда: несколько дней назад я сказал с усталой мудростью и чуть свысока закадычному дружку Мите Гребенникову, громко и неискренне восторгавшемуся моими новыми рисунками: "Человек, наверное, должен владеть каким-то искусством". "Ты искусник, да?" - подластился Митя. Я скромно пожал плечами. Искусник!.. Сволочь бездарная! - вот кто я. И жуткая пустота открылась внутри. Наверное, страшась вот такой пустоты, подводила мама гостей к портрету в овальной рамке. Ведь к этому времени выяснилось, что у меня нет слуха, и старый беккеровский рояль покинул наш дом, хромал я и в арифметике, лишний раз подтвердив родственность двух столь разных, казалось бы, миров - музыки и цифр; фантастическая приверженность к Дюма в ущерб всякому иному чтению мешала поверить, что во мне зреет незаурядный гуманитарий. Профессий, конечно, много, и всякий нормальный, да и не очень нормальный человек отыщет себе занятие по вкусу, но цыганка нагадала маме, что сын ее будет знаменит, и бедная мама, обозревая неуклонно ширящееся пространство моей непригодности, все более озадачивалась: откуда ждать славы? Мама так и не дождалась серебристого сияния вокруг моего чела, как не дождался и я сам, но увидела мое имя в толстом, убедительном томе "Кто есть кто в мире": там было сказано, что я родился и умер в Москве, хотя последняя дата не установлена. "И хорошо, что не установлена, - сказала совсем седая мама, покусывая губы, - живи как можно дольше, сынок, всем назло.