Мы едем на заднем сиденье раздолбанных и воняющих бензином "жигулей", Глеб нерешительно обнимает меня за плечи, я вытягиваю ноги в белых чулках, жалею, что в полумраке машины плохо видно, тереблю подол. Внутри меня нарастает крик, все эти годы - нарастает крик, внутри меня - пустота, гулкое эхо.
Ты знаешь, что у меня под юбкой? спрашиваю я, глядя в упор. Глеб смущен, он не помнит "Основной инстинкт", он хороший мальчик из хорошей семьи, geeknerd, я узнаю? таких по обе стороны океана. Я чуть-чуть отталкиваю его, потом немного раздвигаю ноги и громко говорю: Ни-че-го, - и схлопываю колени.
Я хочу быть Шэрон Стоун, хочу быть камнем, железом, львом, льдом. Внутри меня вибрирует пустота, которую нечем заполнить. Ни-че-го, повторяю я, как символ пустоты, понимаешь?
Глеб не понимает. Я объясняю ему как маленькому: Пелевина читал? У меня ведь не пизда, а совокупность пустотных по своей природе элементов восприятия.
Немногие женщины называют пизду - пиздой. Глеб напуган, я улыбаюсь. Я немного пьяна, мне кажется: еще чуть-чуть - и все сойдется, все получится, все сбудется. Зато у меня очень красивые чулки, говорю я, приподнимаю подол, показывая кружевную резинку.
Глеб тянется к моему бедру, я ударяю его по руке, со всей силы. Он вскрикивает.
Я так не люблю, говорю я. Вообще не люблю, когда мне туда что-нибудь кроме хуя суют.
Извини, говорит Глеб.
Мне становится его жалко. Я не хочу быть Шэрон Стоун, у меня не приготовлено ножа для колки льда. Я смотрю на Глеба, пухлые губы, большие глаза, сутулые плечи. Теперь он сидит, обхватив себя руками. Я придвигаюсь к нему, еле слышно говорю: Знаешь, почему я не люблю, когда руками? У меня мачеха была лесбиянка, и она попыталась меня изнасиловать.
Мы едем по ночной Москве, куда-то на Сокол, а я рассказываю, как умерла моя мама. Здесь, в главном городе Совета Экономической Взаимопомощи, в неофициальной столице Варшавского Договора, умерла от аппендицита, на даче у друзей. Я не люблю вспоминать об этом, но чувствую - сейчас надо рассказать эту историю. Вовсе не потому, что я ударила Глеба - просто сегодня такой вечер, все одно к одному, надо рассказывать, прижиматься всем телом, чуть-чуть задирать юбку, показывать эластичное кружево на фосфоресцирующем в полумраке бедре.
Мы вернулись в Болгарию, говорю я, а через два года отец женился на американке. Она работала не то в "Сане", не то в "Хьюлетт-Паккарде", мы втроем уехали в Силиконку, в Калифорнию.
Я не думала тогда, что снова увижу Москву. Я хочу водки не скажешь по-английски - и, выходит, часть меня осталась здесь, в промозглом городе, где пели Егора Летова, ненавидели коммунистов, готовились к погромам и голоду. Я думаю, отец был рад отгородиться от воспоминаний Атлантическим океаном - или, может быть, Тихим, это с какой стороны смотреть.
Я рассказываю Глебу, как ко мне приставала моя мачеха - и внутри меня нарастает хохот. Моя история - словно пародия на сказки о падчерицах, словно вывернутая наизнанку феминистская страшилка об отчимах, насилующих несовершеннолетних девочек.
Я, кстати, была вполне совершеннолетней - хотя алкоголь в Калифорнии мне еще не продавали.
За окнами "жигулей" проносятся тусклые огни Москвы, редкие по западным меркам вспышки ночных реклам. Чем дальше от центра - тем тоскливей, но я все равно люблю этот город.
Ты знаешь, я потеряла девственность в Москве, говорю я, хотя откуда же Глебу знать об этом? Меня дефлорировал мой русский бойфренд, еще в 89-м.
Интересно, как часто девушки рассказывают ему такие истории? Он сидит притихший, растерянный. Вот будет смешно, если он окажется девственником!
Первый раз я трахалась под "Все идет по плану", говорю я и начинаю петь нежным, трогательным голосом:
– Границы ключ переломлен пополам
А наш дедушка Ленин совсем усох.
Внутри меня разрывается смех, внутри меня поднимается крик, пульсирует пустота.