Это вообще-то верно, но не совсем, потому что прощения в Боге не меньше. Даже больше, намного больше. Я хоть и не умею еще прощать, но… прощаю, переступая через себя, Ульфилла – нет. Я кого-то караю, кого-то прощаю, так что к Богу ближе я, а не Ульфилла, который умеет пока только карать…
Я рухнул на ложе, в голове тысячи мыслей, и все о том, как вернуть Лоралею. Измучившись, где-то под утро забылся тяжелым сном, там меня давили, душили, гонялись, били. Я орал и дрался, а когда поднял веки, закрываясь ладонью от бьющего в глаза света, ощутил наконец обреченно, что Лоралею в самом деле не достать, не вернуть, уже никогда не держать ее теплое нежное тело в моих жадных ладонях…
От этой мысли взвыл, велел испуганным слугам подать вина и, не вставая с ложа, жадно опустошил два кубка. Странно, вино не принесло облегчения душе, только замутило сознание, однако через полчаса сработало иначе, меня пронесло трижды с промежутками в две-три минуты, во двор я вышел чистый, ясный и трезвый, как стеклышко.
Двор еще дышит утренней свежестью, но верх стен и башен нещадно горит золотом так ярко, словно солнце залило их небесным металлом высшей пробы. Во дворе шум и гам, как на восточном базаре. Я прошел к конюшне, отстраняя бросившихся ко мне с просьбами, жалобами и мольбами: у нас есть закон, есть правила – живите по ним. Нехорошо, если все зависит от воли правителя. Да и какая мне радость разбирать их жалобы?
Из подвала типографии вышел отец Дитрих. Молодой священник, как цыпленок, суетливо забегает то справа, то слева, записывает что-то, а инквизитор говорит медленно и внушительно. Я пошел к ним, священник быстро взглянул на меня и пропал, словно испарился.
Отец Дитрих внезапно остановился, рассматривая что-то на тыльной стороне ладони.
– Бог такой же великий художник, – сказал он негромко и едва шевеля губами, – в малом, как и не меньший – в великом… Не перестаю дивиться его чувству вкуса.
На фаланге среднего пальца сидела, прихорашиваясь, большая пестрая бабочка. Отец Дитрих смотрел на нее с доброй улыбкой на строгом аскетичном лице.
– Над бабочкой постарался, – согласился я. – Это уже потом, когда нас творил, то устал, делал наспех…
Он нахмурился.
– Сын мой, – в голосе инквизитора прозвучало предостережение, – даже в шутку не стоит говорить о таких вещах. Есть деяния, над которыми не шутят. По определению.
– Простите, отец Дитрих, – сказал я покаянно, – я из страны, где над всем привыкли стебаться, чтобы выказывать свою крутость. Если не стебешься, то как бы и не круть… Вообще-то я надеюсь, что Господь и нас творил с любовью и тщанием. Хотя бы… как эту бабочку.
– С особым тщанием, – поправил отец Дитрих. – Ведь по своему образу и подобию! Это не случайно подчеркнуто. А кому много дано, с того много и спросится.
Мне почудился в его последних словах явный намек, я теперь их везде вижу, ответил скорбно:
– Ну вот, отец Дитрих, и вы тоже!.. Только я хотел расслабиться… нет-нет, не в том смысле, желудок и кишечник у меня уже в порядке, надеюсь… Я имел в виду, перестать корчить из себя человека и малость превратиться в животное. Это называется отдохнуть, побалдеть, подурачиться, покайфовать…
Он в удивлении покачал головой.
– Что значит возраст: я и слов таких не слыхал! Молодежь придумывает свой язык… Странно, что стремятся отдыхать как раз те, у кого полно сил, а пользу спешат принести старики.
– Старики не выпрыгивают из стен, – возразил я, – откуда-то же да берутся? Работающие старики – это те полные сил дуралеи, что пьянствовали и таскались по бабам. А когда спохватились… гм… уже старики. Они как бы искупают свои прошлые грехи!
Он вздохнул.
– Как хорошо, что ты, сын мой, это понимаешь.