Участники «суббот» знали друг друга и Любиного перевоплощения стали ждать, как ждут первого ответа «новенькой» в школьном классе.
– Ольга сама-то от своего собственного имени почти ничего в романе не произносит, – сказала Люба, не смущаясь ожиданием притихшего зала. – Как же я могу говорить за нее? Ну, а Пушкин, всем известно, написал:
Ее портрет: он очень мил, Я прежде сам его любил, Но надоел он мне безмерно.
За кого еще высказаться?
Лицо у тети вновь сделалось «обожженным». И мне опять стало жаль ее. Но другая тревога перебила первую, оказалась сильнее: «Люба не хочет нравиться тете… Значит, ей все равно! Не придает значения?..»
В трудную минуту устремляются к родным людям – и тетя устремилась ко мне.
– А как бы ты, Митя Санаев, отреагировал на письмо Татьяны, если бы оказался на месте Онегина?
Предложи мне тетя обратиться от имени Ленского к Ольге, в которую только что должна была перевоплотиться Люба Калашникова, я бы нашел слова! А тут я, не желая изменять Любе с Татьяной, ответил:
– Мне трудно представить себя… на месте Онегина.
– Всем трудно переноситься в другую эпоху, – не упрекая, а разъясняя, сказала тетя.
И спросила, кто хочет перенестись туда вместо меня. Сразу взметнулось несколько рук.
* * *
Вчера, когда мы вернулись из библиотеки, тетя сказала:
– Она, конечно, хорошенькая. Но очень провинциальна. Я бы ею увлечься не смогла! Старается прикрыть свою провинциальность дерзостью, независимостью. И очень уж
«окает», как-то демонстративно… Могла бы сдержаться. Кстати, у тебя в имени и фамилии ни одной буквы «о» нету – так что на тебе она пока не делает «ударения»!
– А ты ей понравилась. Люба и правда сказала мне:
– Твоя тетя совершает что-то совсем необычное. Мне это нравится! Если бы многие делали то, что она, люди знали бы Ростовых, Базаровых, Катю Рощину не только по фамилиям, а как полагается. У нас, в Костроме, больше свободного времени, чем у вас тут… Ты Белинского читал?
Я с малолетства не умею врать. И не считаю это своим достоинством, потому что даже стерильно честный Мон-тень утверждал: одну только правду говорить невозможно. Если же я пытаюсь соврать, то это написано аршинными буквами у меня на лице.
– Читал, – ответил я, потому что Белинского нам «задавали» в школе.
– Внимательно читал?
– Не очень.
– Жаль. Но никакого трагизма!.. Он ведь по поводу каждой повести, которую анализировал, создавал свою повесть, а по поводу поэмы – поэму. Литературоведческие, конечно… Я называю его своим любимым писателем. Не критиком, а писателем: читается, как «Обрыв» или «Три мушкетера». Не оторвешься. Только еще гораздо мудрее! Говорят: «Неистовый Виссарион», – и вроде все. Высказались, изучили! А он – тончайший, умнейший. Неистовым был Отелло!
– Конечно… конечно!
– Хотя «неистовым» его тоже классик назвал. Но ведь они не рассчитывали, что мы каждую их фразу будем бесконечно «обкатывать», заменяя ею собственное мнение. Ты, надеюсь, не возражаешь? – Я давно понял, что возражений она не любит. – Это ведь очень легко: тот сказал так, а другой – эдак. И думать не нужно! Я вот, если надо кого-нибудь убедить (даже преподавателей!), говорю: «Как сказал один из великих…» Начинают кивать головами. Со-
глашаются. Если даже я не права. Надежный прием. Воспользуйся!
– Я тоже часто обращаюсь к тому, что они думали и говорили.
– Но я обращаюсь к тому, чего они ине говорили! Слышала бы моя тетя!
– Меня дома так и прозвали: «Как сказал один из великих…» Длинноватое прозвище. Но я люблю необычное. А у тебя есть прозвище?
– Нет. – ответил я, ощущая на лице неприятную, обжигающую краску.
Не мог же я назвать себя «баржей». Хотя Люба, я чувствую, тоже постепенно становится моим буксиром.