Падчерица Синей Бороды - Васина Нина страница 4.

Шрифт
Фон

– Извини, конечно, но тогда почка твоей матери?..

– Он сам говорил, что общение с мамой стерилизует его, избавляет от грязи и неудач. Мама пила жизнь быстрыми большими глотками, не то что Леони – та могла смаковать какой-то сюжет или происшествие с медлительностью извращенки, пока не изводила и себя, и окружающих бесконечными попытками неосуществимого, тогда резала полотна кухонным ножом, пила и блевала. А выпитая мамой жизнь выходила из нее слезами облегчения, остатками неприятностей и огорчений, оставляя внутри только хорошее. С ней было так сладко плакать, мама могла утешить кого угодно, и не просто утешить, но и подарить надежду.

– У тебя странная речь. Я бы даже сказала – художественная речь, хотя и с сумбурными попытками спонтанного вымысла.

– Гуманитарный колледж. Театральный кружок. Бабушка была против, а кореец, когда уже жил с нами, мог с ходу, чувственно и вдохновенно пройтись со мной по Шекспиру на английском. Лучше всего у него получался Гамлет.

– Давай напоследок пройдемся еще раз по теме предполагаемого убийства.

– Ну ладно. Когда тетушка Леони упала и умерла, я осталась совсем одна-одинешенька рядом с Синей Бородой, и ужас оставаться с ним в одном доме по ночам победил все мои остальные семь ужасов – одиночества, смерти, выпадения волос, слепоты, глухоты, летаргического сна и падения в разрытую могилу. Тогда я решила уничтожить отчима любым способом. Удобнее всего было найти дохлую крысу, положить ее в укромное место и через несколько дней пропитать иголку трупным крысиным ядом, а потом дать Синей Бороде уколоться этой иголкой. Но подобранная мною в подвале дома мертвая крыса непостижимым образом исчезла на третий день, а после настойки белладонны – полпузырька на бокал вина – кореец сорок пять минут в подробностях описывал мне заплетающимся языком особенности диалектического и механистического детерминизма. Я за это время отковыряла все болячки на коленках, обгрызла ногти на левой руке в ожидании его предсмертных конвульсий и, как ни странно, навек запомнила, что отрицание механистическим детерминизмом объективного характера случайностей ведет к фатализму. Насладившись собственным красноречием, моим напряженным вниманием, горящими глазами и полыхающими щеками – такое возбуждение он принял за мое потрясение величайшими открытиями философской мысли, – кореец встал, утробно рыгнул, взялся одной рукой за голову, а другой за живот и спросил, не хочу ли я поехать с ним в бассейн поплавать, поскольку лучше всего новое в науке и философии закрепляется, когда организм занят физическими нагрузками. Я отказалась, тогда отчим потребовал, чтобы, разлагаясь в безделье, я уяснила для себя главное – «там, где наука строит гипотезы, идеология в некоторых ее проявлениях может строить произвольные конструкции, выдавая их за реальное отражение действительности». А после бассейна он обещал объяснить, как идеология страсти может подменять собой любые чувства, в том числе ненависть и любовь, и (кстати!), заигравшись в ненависть, такая молодая особа, как я, может запросто перейти к построению некоторой конструкции смерти, весьма опасной без научного осознания. Уже одевшись и собрав все для плавания (я ходила за ним по пятам, поджидая, когда же, наконец, он свалится в предсмертных судорогах), кореец посоветовал в его отсутствие подумать о познании Вселенной и решить, к какому классу познающих я отношусь: к оптимистам либо к скептикам. И когда он вернется, кроме собственного самоопределения, я должна буду ответить на вопрос: к какому типу познавателей Вселенной относились Фауст, Ксенофан и Гегель.

Это было в среду. В четверг к вечеру я обзвонила все морги и больницы. Отчим как в воду канул (хотя первым делом я узнала, что в воду он как раз не канул и не утонул в бассейне после моего коктейля). В пятницу к обеду он позвонил и спросил, сделала ли я домашнее задание. К этому времени я обессилела от поисков его трупа и напрочь забыла об именах, записанных впопыхах на обоях в коридоре. «Пока не выяснишь, к какому типу познающих относились эти люди, я домой не вернусь», – заявил отчим. Я завыла от ненависти к нему и собственного бессилия. Именно в припадке этой ненависти я кинулась в его кабинет, перерыла множество книг и выяснила, что Ксенофан – древний грек, Фауст, конечно же, – литературный персонаж, а Гегель – философ с таким огромным количеством изданных трудов, что я впала в отчаяние: всей моей жизни могло не хватить на их изучение, а как же тогда главная миссия – истребление Синей Бороды?! Но, с другой стороны, если кореец не вернется домой, я не смогу его убить, и он забросает цветами, замучает музыкой и корейской кухней очередную жертву, чтобы потом вырезать у нее внутренности, он уйдет от меня! Тут я впервые осознала, что ужас жить с ним в одном доме и ужас его отсутствия совершенно взаимозаменяемы, или, выражаясь философски, он стал «субъектом» моего познания, а я – «объектом», и я в отношении к отчиму стала в каком-то смысле «собственностью субъекта, вступив с ним в субъектно-объектные отношения». По крайней мере, так написано в учебнике по философии.

– Отлично. Молодец. Теперь соберись с силами и расскажи о нападении.

– В субботу посыльный принес от корейца огромный букет красных роз и коробку с пирожными, моя подруга – записку от директора школы родителям, а почтальон – заказное письмо, в котором попечительский совет призывал отчима явиться в городскую управу. Я выщипала все розы до одной – их было тринадцать, разбросала лепестки по полу, а общипанные стебли выбросила на лестницу. После двух дней нервного потребления кофе и яблок я съела восемь пирожных, изодрала в клочья письмо попечительского совета, двенадцать раз проверила, работает ли телефон, и, совсем измотавшись, задремала на диване.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке