— Можно просто Вадим.
— Можно просто Юрий, — ответил любезностью на любезность Гордеев. — Проходите.
Локтев выдвинул вперед свой атташе-кейс и вошел в квартиру, словно ледоход.
Они устроились в гостиной, которая была по совместительству спальней и кабинетом. У Гордеева, собственно, была однокомнатная квартира. Да, это не очень похоже на быт адвокатов, но Гордеев и не был похож на людей этой уважаемой и очень прибыльной профессии.
Локтев устроился в кресле, а Гордеев, незаметно включив магнитофон, сел напротив и подпер щеку кулаком.
— Слушаю вас.
Локтев открыл кейс и достал оттуда бумаги.
Этого еще не хватало. Разбираться сейчас в бумагах у Гордеева не было ни сил, ни желания.
— Вы могли бы рассказать мне своими словами, — попросил он, — а документы я посмотрю потом.
— А это не документы, — улыбнулся Локтев.
Он передал Гордееву бумаги, которые оказались фотографиями.
— Что это? — спросил Гордеев, удивленно рассматривая фотографии, на которых знаменитые актеры были в каких-то странных костюмах.
— Это — кино, — сказал Локтев. — Так сказать, рабочие моменты.
— Кино?
— Да. «Отелло», с вашего позволения.
— «Отелло»?
— Ага, Вильяма, нашего, Шекспира, — процитировал известную комедию Локтев.
— Интересно, — сказал Гордеев, чтобы хоть что-то сказать.
— Вот об этой картине и речь.
— Да-да, — сказал Юрий, откладывая фотографии и снова подпирая ладошкой щеку.
— Я режиссер-постановщик картины. А материал, то есть отснятую пленку, продюсеры мне не отдают.
— Мгм.
— Вот я и хочу восстановить справедливость.
— Ясно.
Гордеев перестал подпирать рукой щеку, потому что понял, что сейчас просто уснет.
— Собственно, это и все, — сказала Локтев, укладывая в кейс фотографии. — Все документы — договора, контракты, соглашения — я отксерил, оставляю вам. — С этими словами он вынул из кейса другие бумаги и положил перед Гордеевым на стол. — Вы почитайте. Там, кажется, есть зацепочки.
— Отлично.
— А по поводу гонорара… Десять процентов от суммы вас устроят?
— М-м-м, — неопределенно промычал Юрий, не справляясь с потоком информации.
— Фильм стоил десять миллионов долларов, — пояснил режиссер.
— Э-э…
— Ну хорошо, пятнадцать, но это предел.
— А-а…
— Семнадцать, — рубанул воздух режиссер. — Двадцать процентов аванса и остальное по завершении дела. — Он снова полез в кейс и выложил на стол довольно внушительную пачку долларов.
Гордеев уронил голову. Случайно, но этот жест был воспринят режиссером как полное согласие.
Он тут же извлек из кейса новую бумагу и подвинул к Гордееву. Это был договор.
— Тогда подпишите.
О, если бы это было возможно!
Гордеев тоскливо посмотрел на Локтева, а тот улыбнулся, снова нырнул рукой в свой кейс и достал бутылку.
— Это спирт, — сказал он. — Помните, как учил лечиться Воланд?
Через десять минут договор был подписан.
И вообще жизнь стала налаживаться.
Глава 3
…Он плачет как маленький ребенок, которого отшлепали. Громко, со слезами, со страхом и с надеждой оглядываясь по сторонам.
А я не плакал. Потому что если плакать, то они сразу увидят, заметят тебя и тоже начнут обижать.
А этот все продолжает плакать. Двое держат его за руки, двое за ноги, а один… Это больно, это очень больно, я знаю. Меня самого так таскали на двор три дня и в очередь по пять человек… по пять этих… ну внешне они похожи на людей, даже очень. Даже, наверное, они люди и есть. Но я не плакал, честно, совсем не плакал…
Я сижу в самом темном углу моей темницы, моей крепости, и стараюсь не обращать внимания. Стараюсь не видеть и не слышать. Потому что этого нельзя видеть, нельзя слышать, нельзя знать. Потому что это не происходит на самом деле. Просто этот мир дал какой-то сбой, разладился на какое-то время, Бог перестал следить за нами и отошел куда-то по своим делам. И все, как маленькие дети, принялись шалить. Оделись в какие-то страшные костюмы, стали играть в злых разбойников, хватать то, что не положено, делать то, что запрещено, бегать, где нельзя. Но это ничего, это пусть. Вот скоро Бог вернется и все опять станет на свои места. А пока главное — перетерпеть, не играть с ними в их игры. Потому что это нельзя, потому что за это обязательно накажут. И того, который ходит за дверью и смеется, накажут, и тех, которые держат за руки Женьку, и тех, которые его за ноги держат. Ему же больно, неужели они не слышат? А разве мама не учила, что никому никогда нельзя делать больно? Вот за это и накажут…
Кажется, перестал плакать. Вот сейчас его приведут сюда. Главное — не попасть под кинжал яркого солнечного света, который полоснет по полу, когда откроют дверь. Если попадешь — больно стеганут стальным тросом и будет потом долго болеть. У меня до сих пор болит нога. Вот тут, вот синий рубец. Это еще он заживает, а пару дней назад… Они всегда хлещут, если попадешь под луч солнца.
Гремит замок снаружи. Я быстро прыгаю в самый угол и прячусь за кучей соломы. Вот по стене полоснуло светом, вот он глухо упал на пол, и вот громыхнула щеколда снаружи. Теперь можно тихонько выбираться. Немножко полежать не шевелясь и тихонько выбираться…
— Суки, мрази, всех порву… Порву всех, мрази… Суки, с-суки…
Женька тихо лежит на полу, скрючившись, как будто он еще в маме, и скулит. Когда нам плохо, мы всегда вот так вот подожмем коленки и притворяемся, будто нас еще нет здесь. Как будто это все начнется только потом…
— Поесть не принес? — Я наконец выбираюсь из соломы.
Нас не кормили уже три дня. А может, тридцать. Тут у времени нет счета. Потому что Бог ушел и забрал время с собой.
Женька натягивает штаны и, всхлипывая, застегивается. Старается не смотреть. Ему стыдно. А я вот считаю, что этого нечего стыдиться. Стыдиться сейчас вообще незачем. Бог ведь ушел, — значит, можно не стыдиться. Главное сейчас — выжить. А уж потом, когда Он вернется…
Нет, сегодня нам поесть, наверно, так и не принесут. Уже самый разгар дня, значит, и на работу не поведут, пасти их стада и возделывать их сады. Значит, и там не удастся поесть. Значит, нужно забиться в угол и спать до завтра. Спать, спать, спать.
Но заснуть так и не получается. Потому что дверь опять начинает греметь и опять кинжалом по земле. И вталкивают еще одного.
Его лицо еще не обросло. И лицо хоть все и в крови, но еще круглое. И мышцы на руках все еще мощные. Значит, он недавно из того мира. Значит, не будет нам покоя.
— Эй… — тихим хриплым голосом зовет он. — Эй, есть кто живой?
Мы с интересом смотрим на его рваную одежду. Серый свитер и потертые рваные штаны. Но ботинки наши. Значит, уже успели где-то переодеть.
— Мужики, вы чего? — Его глаза наконец привыкли к темноте, и он разглядел меня и Женьку.
— Ты нам поесть принес? — Женька перестал плакать и теперь тоже с интересом смотрит на него.
— Чего? Откуда? — Он куском рукава вытирает разбитую бровь. — А вы тут давно уже?
Ему страшно, он еще не понял, как очутился в этом мире и вообще что это за мир. Он с ужасом оглядывается, щупая на прочность стены и запоры. Он еще не понимает, что это наша крепость, что это единственное наше убежище. От них.
— Эй, вы че? Чего вы молчите? — Он наконец делает первый шаг, вливаясь тем самым в пространство темницы. — Меня Эдик зовут.
Гремит замок, и мы мигом бросаемся по углам. А Эдик не бросается, потому что еще не знает. И в следующий миг с воплем падает на землю. И катается по ней, и кричит, и хватается за плечо.
— Тише, не кричи! — Женька подскакивает к нему и тянет в угол. — Не кричи, а то еще хуже будет. Сейчас они вернутся и…
— Да пошел ты, крыса! — Эдик бьет его ногой, и Женька падает. — Чем это они?! Звери, гады! Да я вас голыми руками душил! И вас, и сучек ваших, скоты! Мало я вас перерезал! Вас зубами грызть надо!
Через минуту он успокоился. Отполз в угол и тихо стонал, то и дело трогая распухающее плечо.
— Когда открывают дверь, нельзя попадать в свет, — спокойно объясняет Женька, который уже забыл, как сам вот так же катался по полу и скулил. — Это у них такая игра. Если попадешь в свет — хлещут тросом. Очень больно.