Вацлав Огинский, откинувшись на стеганых атласных подушках, боролся со скукой и раздражением, почитывая сонеты Шекспира. В опущенное окно кареты врывался, шевеля шелковые занавески, легкий ветерок, солнце короткими вспышками сверкало сквозь полог сомкнувшихся над дорогой ветвей. Читать на ходу оказалось затруднительно: карету потряхивало, строчки прыгали перед глазами, мысли разбегались, все время против воли Вацлава возвращаясь к неприятной цели его путешествия, и молодой Огинский все чаще поглядывал поверх книги на стоявший напротив него дорожный погребец, в коем хранились еда и вино, во все времена служившие наилучшим средством против неизбывной дорожной скуки. Останавливало его лишь то обстоятельство, что для обеда было, пожалуй, рановато; а с другой стороны, что еще делать в дороге, когда не с кем даже словом перекинуться?
«Империя, – с привычным раздражением подумал Вацлав, решительно захлопывая книгу и бросая ее на сиденье рядом с погребцом. – Едешь, едешь, а ей ни конца ни края. Вот интересно, зачем царю столько земли? Ведь он, верно, толком и не знает, что творится на дальних окраинах его империи, однако грести под себя не устает. А отвратительнее всего то, что я, глупец, ему в этом помогал. Сколько долгих месяцев проведено в седле, сколько жизней загублено, сколько пролито крови, а вместо благодарности лишь новые унижения и беды… Ах, как славно, наверное, быть каким-нибудь швейцарцем, пасти на альпийских лугах коров, держать нейтралитет и в самом крайнем случае служить в папской гвардии! Ни забот, ни хлопот, ни войн, ни уязвленной гордости – ничего, только свежий воздух и полный покой. А главное, в какую сторону ни кинь взор, доберешься до границы самое большее за день. Не придется, по крайней мере, неделями трястись в пыли и скуке только для того, чтобы доказать: ты дворянин, а не пес приблудный и род твой как-нибудь постарше, чем род Романовых…»
В тот самый миг, как он собирался закурить сигару и уже взял в руки портсигар, где-то – как показалось Вацлаву, прямо под ним – раздался громкий, похожий на пистолетный выстрел, треск, скрежет и металлический звон, после чего карета, вздрогнув, перекосилась на бок и остановилась.
Вацлав вздохнул. Не требовалось большого ума, чтобы сообразить: в карете лопнула рессора, что означало непредвиденную и малоприятную задержку в пути, который и без того казался чрезмерно долгим. К тому же здесь, в лесу, заменить сломанную рессору было попросту нечем, и Вацлав с трудом удержал вертевшееся на самом кончике языка крепкое словцо.
Выставив в окошко голову, он увидел кучера, который, спустившись с козел, обходил карету справа, дабы осмотреть поломку. Судя по выражению его лица, поломка была серьезной; Вацлав убедился в этом, выбравшись из перекошенной, тяжело осевшей на правый бок кареты и увидев лопнувшую рессору и нелепо подвернувшееся, готовое вот-вот свалиться колесо.
– Приехали? – спросил он у кучера, вертя в пальцах незажженную сигару и прислушиваясь к тому, как похрустывают сухие табачные листья.
– Приехали, пан Вацлав, – уныло подтвердил тот. – Езус-Мария, что за несчастливая поездка!
Поездка и впрямь получилась неудачной. Прежде всего, Вацлаву была неприятна ее цель, заключавшаяся в посещении сенатской комиссии, которая наконец закончила исследование генеалогического древа рода Огинских и теперь должна была выдать подтверждение его дворянских привилегий. Черт подери! Как будто у кого-то хватило бы смелости оспаривать эти привилегии…
Далее, едва миновав Минск-Мазовецкий, Вацлав лишился своего лакея – этот ненасытный обжора наелся какой-то тухлятины и занемог, да так сильно, что продолжать путешествие в его компании сделалось решительно невозможно. Он поминутно разражался жалобными воплями, умоляя остановить карету, а когда его просьбу удовлетворяли, опрометью кидался в ближайшие кусты. Вацлав ссудил его деньгами и оставил в первом же постоялом дворе, наказав, как поправится, немедля отправляться домой.
А теперь еще и эта поломка…
Вацлав в сердцах пнул сломанное колесо, вздохнул и отдал немногословное распоряжение. Кучер сделал недовольное лицо – ему было боязно оставлять хозяина одного на лесной дороге, – но даже он понимал, что иного выхода нет. Через две минуты одна из лошадей была выпряжена, и кучер, неловко взгромоздясь верхом, поскакал на ней в ближайшую деревню за кузнецом.
Вернулись они уже после полудня – вернее, ближе к вечеру. Кузнец приехал на телеге, в которой лежали инструменты и новая рессора. Осмотрев повреждения, он объявил, что устранить поломку на месте нельзя; Вацлав, который за время ожидания успел не только перекусить, но и основательно испачкаться, ползая вокруг кареты, не стал спорить, поскольку отлично видел, что кузнец прав. Махнув рукой и сказав: «Делайте, что хотите», он отдался на волю обстоятельств.
Вот так и вышло, что вечером этого несчастливого дня Вацлав Огинский поневоле очутился в гостях у местного помещика Станислава Понятовского, носившего, по его собственному признанию, немного обидное прозвище «не тот Понятовский». Прозвище это он заслужил себе сам, поскольку, представляясь кому-нибудь, непременно уточнял, что он «не тот» Понятовский, а всего лишь его однофамилец. Такое же уточнение довелось выслушать и Вацлаву, и Огинский лишь ценой неимоверных усилий сумел сдержать улыбку: глядя на так называемый «фольварк» пана Понятовского, недалеко ушедший от деревенской хаты, а в особенности на владельца этого фольварка, невозможно было заподозрить, что перед вами потомок польских королей.
Впрочем, несмотря на свой безобидный пунктик, хозяином королевский однофамилец оказался весьма хлебосольным и гостеприимным, так что к девяти часам вечера Вацлаву пришлось расстегнуть все пуговицы сначала на сюртуке, а после и на жилете. Простой дубовый стол буквально ломился от яств и напитков; изнемогающий от недостатка общения хозяин не уставал подкладывать и подливать, требуя взамен лишь одного – новостей.
Вацлав с охотой отвечал на его расспросы. Странное дело, но этот нелепый и, судя по всему, не очень-то счастливый человек показался Огинскому неожиданно приятным. Голос у него был тихий, манеры обходительные, хоть и провинциальные, а в маленьких, глубоко запавших глазах светился живой ум.
Как раз около девяти часов, в тот самый момент, когда Вацлав, пыхтя и отдуваясь, расстегнул на жилете последнюю пуговицу, в столовую вошел слуга и сообщил, что на постоялом дворе объявился новый постоялец – судя по виду, человек образованный и благородный, хоть и иностранец.
– Так что ж ты стоишь, бестолочь? – напустился на него пан Станислав. – Немедля беги туда, падай пану в ноги и проси его быть моим гостем! Если, конечно, ясновельможный пан не будет против, – добавил он с поклоном, обернувшись к Вацлаву.
– Ясновельможный пан горячо приветствует ваше решение, – искренне ответил Вацлав. – Гостеприимство ваше превыше всяческих похвал, и я чувствую, что, если не подоспеет помощь, неминуемо лопну.
– Разве это гостеприимство! – махнул рукой Понятовский. – Вот в былые времена… Ступай, – обратился он к слуге, – и без гостя не возвращайся. Передай, что сам пан Огинский присоединяется к моему приглашению. Да не забудь фонарь, чтобы гость по дороге не расшибся…
– Да знаем, – проворчал слуга, отличавшийся, по всей видимости, угрюмостью и своенравием, – ученые. Впервой, что ли? Всякий вечер одно и то же: сперва гостей в кучу сгоняй, а после пьяных по комнатам растаскивай…
– Поговори у меня, – не слишком решительно пригрозил ему хозяин, но слуга уже скрылся за дверью.