Но бывший командир роты Дроздов воевал, быть может, и не так лихо, как другие командиры, однако по христианской заповеди и застенчивости души умел жалеть людей и берег их, как мог. От этой навязчивой привычки он не избавился и в лагере. Сбивши бригаду в крепкий кулак, он не давал обирать ее блатарям, насколько возможно охранял покой своих работяг и положенную им пайку. Бригада за стахановский труд иногда получала кое-что в виде клеклой булки хлеба, банки килек в томате иль бутылку постного масла. Все это по велению бригадира большей частью отдавалось более слабым, истощенным на этапах работягам. Случалось, он ходил и на нож уголовников, но главное – с первых дней брал новичков под свою опеку, приставлял их к опытным, все умеющим и все повидавшим работягам. И вот за упорядоченный труд, за дисциплину, за безропотное послушание и поплатился бригадир – это всегда-то и везде при советском режиме вызывало подозрение. Вот если бардак, разброд, лихоимство, разного рода взбрыкивания и героизм людей, рубящих себе пальцы, пластающих пузо до кишок, хищение пайки, поножовщина, драки – тут все в порядке, тут надо воспитывать, наказывать и бдить. А так что ж делать-то? Так дальше дело пойдет, и без работы останешься, ведь это уж вроде как образцовое социалистическое предприятие получается, но не узилище, где провинившиеся перед обществом отбросы перевоспитываются и доводятся до кондиции образцового совтрудящегося.
Первоначальная беседа с бригадиром образцовой лесозаготовительной бригады носила характер почти отеческий, но это Дроздов уже проходил, цену родительских назиданий и напутствий идейного порядка знал. Начальник лагпункта, замполит лагеря и начальник режима того же лагеря скоро поняли, что сквозь броню закаленного, неглупого бойца им не пробиться; тогда грамотей замполит начал заход издалека:
– Говорят, что вы до ухода в армию учились в университете на гуманитарном отделении и слыли там сочинителем?
– Да, я окончил три курса филологического факультета и пробовал писать, к сочинительству меня тянуло с детства, дед был не только крепкий крестьянин, но и отменный сказочник. Он и заронил в меня, так сказать, божественную искру.
– И что же из той искры высеклось?
– Несколько рассказов фантастического уклона, вот пока и все. Рассказы опубликованы в местном альманахе, один – в молодежном московском журнале, их при желании можно найти, чтоб удостовериться.
– Уже нашли. Удостоверились. Многими талантами наградила вас природа, в том числе и в лесном деле, но вот характер у вас ущербен.
Немного помедлив – здесь, как на высокогорье, чтоб не задохнуться, никогда и никуда не следует торопиться:
– В чем же эта ущербность сказалась?
– Ну-у, мы тщательно ознакомились с вашим судебным делом. И это уже немало. Однако вот в работе, на делянах…
– У меня в бригаде не хватает для хорошего отчета увеченных людей, нарушителей режима и дисциплины?
Тут сорвался начальник режима, в течение всей беседы перекатывавший тугие комки желваков по лицу:
– Я вам говорил, что этого делягу сначала надо на три дня в бункер, потом уж на беседу.
– Его бригада крепко спаяна и воспитанна, она сядет на деляне, и никакими псами ее будет не задрать, не заставить работать, а у меня план. И он, как вам известно, горит, – включился в разговор начальник лагпункта.
– И бригаду – в бункер, сразу зашевелится, сразу пилой запилит, топором замахает.
– Ничем она после бункера не замахает, даже прибором мужским махать не сможет, ты же знаешь.
– Ну и что, ради плана, ради кубиков курорт здесь открыть?
– Курорт здесь не откроешь: зимой студено, летом комар. Словом, гражданин заключенный Дроздов, мы ждем от тебя конкретных дел, но не сочинений фантастических, план-задание твоей бригаде на первый случай добавляем на двадцать процентов, ну и, соответственно, дополнительный паек.
«В виде еще одной булки хлеба, миски баланды из гнилой кильки и откуда-то с юга завозимого жмыха подсолнечника, здесь называемого толокном». Однако вслух он сказал отчетливо, по-военному:
– Есть!
И, уходя, увидел еще более окаменелое от давней злой работы лицо и взгляд не нашего, какого-то заморского зверя черной масти, постоянно выслеживающего добычу и беспощадно ее терзающего. «Ты у меня не минуешь бункера», – обещал этот взгляд.
О-о, этот скромно упрятанный в уголке лагерной территории и отдельно огороженный бункерок… Кто в нем побывает, тот уже не поднимется, не воспрянет до облика и состояния человеческого, тот уже сломлен навсегда духом, вконец поврежден здоровьем, случается, и умом.
Еще в конце тридцатых годов Севлаг почти парализовало, прибыли никакой, убыль же настолько велика, что этап за этапом сюда прибывающие как бы заглатывались ненасытной утробой невольничьего пристанища, без могил и без крестов исчезали люди в болотистом лесу.
В лагере царила и правила им блатная орда, постепенно спаявшаяся холодным швом с обслугой и начальством лагеря.
Приезжали комиссии, ужесточался режим, принимались какие-то строгие меры, но уже ничего не действовало, не налаживало, не качало воздухом мехов полуостывшую кузню Севлага.
И тогда была разом снята с места и куда-то, зэки баяли, рассажена по лагерям (но тут они скорее всего принимали желаемое за действительность) вся руководящая камарилья, перетрясена охрана, службы управления. Новый начальник лагеря, опрятный, подтянутый и малоразговорчивый человек, привез с собою какого-то уполномоченного, по званию майор, по фамилии Беспалов, чахоточного вида человека с шелушащимися губами и следами лишая на лице, и еще одного майора, закаленного в боях за справедливость, начальника режима, да еще до десятка чинов поменьше. Из старых руководящих кадров уцелел лишь замполит да еще кое-кто из конторских работников; замполита голой рукой не тронь, у партии есть свои распорядители. Прибытие нового начальства ознаменовалось тем, что в углу старой ограды, с подгнившими столбами и ржавой проволокой, был вырыт котлован, затем прибыла бетономешалка, в бетон, ею мешаемый, засыпалась соль, целый кузов которой был выгружен у новостройки и зорко охранялся.
Как только котлован был закреплен стенами полуметровой толщины и почти метровой толщи полом, он тут же был поверху перекрыт бетонными балками, в бетонном же потолке оставлен был лаз, как в древнем, еще изначальном человеческом жилище, изнутри под потолком во весь обвод, там, где быть бы железным или деревянным угольникам, были протянуты застенчивые трубы парового отопления, сразу сделавшиеся мокрыми, к лазу протянута трубочка с водой и вентилем снаружи.
Чахоточный майор Беспалов начал с блатных, самых-самых отчаянных, самых отважных, никого и ничего не боящихся и не почитающих на этом свете. Они влетали в кабинет к чахоточному орлами, исторгающими не клекот, но изощреннейшую, отработанную на нарах до совершенства матерщину:
– Я тебя в р-ррэт, начальник!
– Куда-куда? – тонким голосом переспрашивал чахоточный майор Беспалов и, откашлявшись в платочек, тем же платочком махал, будто женщина, на прощание: – В кондей на трое суток, счас он для разговору непригоден, вот ковды перевоспитатца, осознат текущий момент, тогды и поговорим.
А то еще рысак горячий и молодой налетел:
– Я, начальник, такой грамотный, что слово «х…й» с мягким знаком пишу.
– А мы вот отсталые, все по старой грамматике пишем ето слово со знаком твердым. – И снова взмах платочком: – В кондей его для постижения словесных наук.
Бо-ольшого ума иль специальной химической подготовки был новый гражданин начальник.
Уже через сутки из бункера, по стенам которого сочилась все пронзающая сырость и проникала – иль пронзала – она не только тело, но и кости человека, раздавался скулящий вой. Создатель этого архитектурного сооружения велел ночью держать крышку люка открытой, чтоб везде, по всему лагерю слышалось сольное пение: