– Ну вот! Итак, мы расстаемся. Дайте лапку!
Его глаза – красивые потемневшие глаза – трагически противоречили улыбающимся губам, и Флер, запинаясь, сказала:
– Уилфрид… я… я не знаю. Дайте мне подумать. Мне слишком тяжело, когда вы несчастны. Не уезжайте. Может быть, я… я тоже буду несчастна. Я… я сама не знаю.
Горькая мысль мелькнула у Дезерта: «Она не может меня отпустить – не умеет». Но он проговорил очень мягко:
– Не грустите, дитя мое. Вы забудете все это через две недели. Я вам что-нибудь пришлю в утешение. Почему бы мне не выбрать Китай – не все ли равно, куда ехать? Я вам пришлю настоящий экземпляр для китайской коллекции – более ценный, чем вот этот.
– Вы меня оскорбляете! Не надо! – страстно сказала Флер.
– Простите. Я не хочу сердить вас на прощание.
– Чего же вы от меня хотите?
– Ну послушайте! Зачем повторять все сначала! А кроме того, я все время с пятницы думаю об этом. Мне ничего не надо, Флер, – только благословите меня и дайте мне руку. Ну?
Флер спрятала руку за спину. Это слишком оскорбительно! Он принимает ее за хладнокровную кокетку, за жадную кошку, которая терзает, играя, мышей, но есть не собирается!
– Вы думаете, я сделана изо льда? – спросила она и прикусила верхнюю губу. – Так нет же!
Дезерт посмотрел на нее: его глаза стали совсем несчастными.
– Я не хотел задеть ваше самолюбие, – сказал он. – Оставим это, Флер. Не стоит.
Флер отвернулась и устремила взгляд на Еву – такая здоровая женщина, беззаботная, жадно вдыхавшая полной грудью аромат цветов! Почему бы не быть такой вот беззаботной, не срывать все по пути? Не так уж много в мире любви, чтобы проходить мимо, не сорвав, не вдохнув ее. Убежать! Уехать с ним на Восток! Нет, конечно, она не способна на такую безумную выходку. Но может быть… не все ли равно: тот ли, другой ли, – если ни одного из них не любишь по-настоящему!
Из-под опущенных белых век, сквозь темные ресницы Флер видела выражение его лица, видела, что он стоит неподвижнее статуи, и вдруг сказала:
– Вы сделаете глупость, если уедете! Подождите! – И, не прибавив ни слова, не взглянув, она быстро ушла, а Дезерт стоял, как оглушенный, перед Евой, жадно рвущей цветы.
VI
Старый Форсайт и Старый Монт
Флер была в таком смятении, что второпях чуть не наступила на ногу одному весьма знакомому человеку, стоявшему перед картиной Альма-Тадемы в какой-то унылой тревоге, как будто задумавшись над изменчивостью рыночных цен.
– Папа! Ты разве в городе? Пойдем к нам завтракать, я страшно спешу домой.
Взяв его под руку и стараясь загородить от него Еву, она увела его, думая: «Видел ли он нас? Мог ли заметить?»
– Ты тепло одета? – пробурчал Сомс.
– Очень!
– Верь вам, женщинам! Ветер с востока – а ты посмотри на свою шею! Право, не понимаю.
– Зато я понимаю, милый.
Серые глаза Сомса одобрительно осмотрели ее с ног до головы.
– Что ты здесь делала? – спросил он.
И Флер подумала: «Слава богу, не видел, иначе ни за что бы не спросил», – и ответила:
– Я просто интересуюсь искусством, так же как и ты, милый.
– А я остановился у твоей тетки на Грин-стрит. Этот восточный ветер отражается на моей печени. А как твой… как Майкл?
– О, прекрасно – изредка хандрит. У нас вчера был званый обед.
Годовщина свадьбы! Реализм Форсайтов заставил его пристально заглянуть в глаза Флер.
Опуская руку в карман пальто, он сказал:
– Я нес тебе подарок.
Флер увидела что-то плоское, завернутое в розовую папиросную бумагу.
– Дорогой мой, а что это?
Сомс снова спрятал пакетик в карман.
– После посмотрим. Кто-нибудь у тебя завтракает?
– Только Барт.
– Старый Монт? О господи!
– Разве тебе не нравится Барт, милый?
– Нравится? У меня с ним нет ничего общего.
– Я думала, что вы как будто сходитесь в политических вопросах.
– Он реакционер, – сказал Сомс.
– А ты кто, дорогой?
– Я? А зачем мне быть кем-нибудь?
И в этих словах сказалась вся его политическая программа: не вмешиваться ни во что; чем старше он становился, тем больше считал, что это единственно правильная позиция для каждого здравомыслящего человека.
– А как мама?
– Прекрасно выглядит. Я ее совершенно не вижу – у нее гостит ее мамаша, она целыми днями в бегах.
Сомс никогда не называл мадам Ламот бабушкой Флер – чем меньше его дочь будет иметь дел со своей французской родней, тем лучше.
– Ах! – воскликнула Флер. – Вот Тинг и кошка!
Тинг-а-Линг, вышедший на прогулку, рвался на поводке из рук горничной и отчаянно фыркал, пытаясь влезть на решетку, где сидела черная кошка, вся ощерившись, сверкая глазами.
– Дайте мне его, Элен. Иди к маме, милый.
И Тинг-а-Линг пошел: вырваться все равно было нельзя, – но все время оборачивался, фыркая и скаля зубы.
– Люблю, когда он такой естественный, – сказала Флер.
– Выброшенные деньги – такая собака, – заметил Сомс. – Тебе надо было купить бульдога – пусть бы спал в холле. Нет конца грабежам. У тети украли дверной молоток.
– Я бы не рассталась с Тингом и за сто молотков.
– В один прекрасный день у тебя и его украдут – эта порода в моде!
Флер открыла дверь.
– Ой, Барт уже пришел!
Блестящий цилиндр красовался на мраморном ларе, подаренном Сомсом и предназначенном для хранения верхнего платья, на страх моли.
Поставив свой цилиндр рядом с тем, Сомс посмотрел на них. Они были до смешного одинаковые – высокие, блестящие, с той же маркой внутри. Сомс опять стал носить цилиндр после провала всеобщей стачки и забастовки горняков 1921 года, инстинктивно почувствовав, что революция на довольно значительное время отсрочена.
– Так вот, – сказал он, вынимая розовый пакетик из кармана, – не знаю, понравится ли тебе, посмотри!
Это был причудливо выточенный, причудливо переливающийся кусочек опала в оправе из крохотных бриллиантов.
– О, какая прелесть! – обрадовалась Флер.
– Венера, выходящая из морской пены, или что-то в этом духе, – проворчал Сомс. – Редкость. Нужно ее смотреть при сильном освещении.
– Но она очаровательна. Я сейчас же ее надену.
Венера! Если бы папа только знал! Она обвила его шею руками, чтобы скрыть смущение. Сомс с обычной сдержанностью позволил ей потереться щекой о его гладко выбритое лицо. Зачем излишние проявления любви, когда они оба и так знают, что его чувство вдвое сильнее чувства Флер?
– Ну, надень, – сказал он, – посмотрим.
Флер приколола опал у ворота, глядя на себя в старинное, в лакированной раме зеркало.
– Изумительно! Спасибо тебе, дорогой. Да, твой галстук в порядке. Мне нравятся эти белые полосочки. Ты всегда носи его к черному. Ну, пойдем! – И она потянула его за собой в китайскую комнату. Там никого не было. – Барт, наверно, наверху у Майкла – обсуждает свою новую книгу.
– В его годы – писать! – удивился Сомс.
– Миленький, да он на год моложе тебя!
– Но я-то не пишу. Не так глуп. Ну а у тебя завелись еще какие-нибудь эдакие новомодные знакомые?
– Только один. Гордон Минхо, писатель.
– Тоже из новых?
– Что ты, милый! Неужели ты не слышал о Гордоне Минхо? Он стар как мир.
– Все они для меня одинаковы, – проворчал Сомс. – Он на хорошем счету?
– Да, я думаю, что его годовой доход побольше твоего. Он почти классик – ему для этого остается только умереть.
– Надо будет достать какую-нибудь из его книг и почитать. Как ты его назвала?
– Ты достань «Рыбы и рыбки» Гордона Минхо. Запомнишь, правда? А-а, вот и они! Майкл, посмотри, что папа мне подарил.
Взяв его руку, она приложила ее к опалу на своей шее. «Пусть они оба видят, в каких мы хороших отношениях», – подумала она. Хотя отец и не видел ее с Уилфридом в галерее, но совесть ей подсказывала: «Укрепляй свою репутацию – неизвестно, какая поддержка понадобится тебе в будущем».
Украдкой она наблюдала за стариками. Встречи Старого Монта со Старым Форсайтом, как называл ее отца Барт, говоря о нем с Майклом, вызывали у нее желание смеяться – совершенно неизвестно почему. Барт знал все – но все его знания были словно прекрасно переплетенные и аккуратно изданные в духе восемнадцатого века томики. Ее отец знал только то, что ему было выгодно знать, но его знания не были систематизированы и не входили ни в какие рамки. Если он и принадлежал к концу Викторианской эпохи, то все же умел, когда было нужно, пользоваться достижениями позднейших периодов. Старый Монт верил в традиции, Старый Форсайт – ничуть. Зоркая Флер давно подметила разницу в пользу своего отца. Однако разговоры Старого Монта были много современнее, живее, поверхностнее, язвительнее, менее связаны с точной информацией, а речь Сомса всегда была сжата, деловита. Просто невозможно сказать, который из них лучший музейный экспонат. И оба так хорошо сохранились!