Ну, вот. В чистой квартире уже лучше. И ужин для Антона готов. И белье в машине постиралось. Вроде и время занято было, а от воскресенья еще порядочный кусок остался... За окном только-только сумерки собираются, и странные какие-то сумерки, седые сквозь легкую паутину занавески. Белесые.
Подошла к окну, отвела занавеску... Оп-па... Снег пошел, настоящий, хлопьями! Кажется, даже слышно, как он шелестит, разрывая сумеречную синеву! Бьются крохотные барабаны торжества – здравствуйте, люди, закончилась грязная депрессивная хмарь, зима пришла!
Торопливо повернула ручку, потянула на себя створку окна, вдохнула... Боже, какой запах! Белый свеженький запах зимы, вкусный до невозможности. Вот бы сейчас пройтись под этим снегом...
И толкнулось в голове позывом – а почему и не пройтись? Конечно, пройтись! Надеть удобные зимние ботинки, куртку-пуховичок с капюшоном, и – вперед! Все равно тоскливо в квартире сидеть, хоть и прибранной.
Вышла из подъезда, медленно побрела вдоль по улице. Вернее, поплыла, сосредоточившись в белом кружении. Вот так бы идти, идти и раствориться в белом потоке, исчезнуть в нем со своей бедой... Нет, не надо сейчас про беду. Сейчас – просто белый праздник, белая чистота, белое бездумье. И нежная мелодия внутри – пронзительный перебор гитарных струн. Надо же, все-таки она неисправимый романтик, там, в глубине души. Осталось оно там, в глубине, чувственно-нежное, в жестких условиях жизни непригодившееся. А ведь было, было...
В школе она, помнится, очень хорошо старинные романсы под гитару пела. Почему именно романсы – черт его знает! Нашла однажды в доме на чердаке старую книжонку с текстами романсов, с нотами, притащила учителю пения Льву Борисовичу. Сказала – хочу, Лев Борисович, хоть убейте, хочу это играть и петь! Ну, позанимались немного, он аккорды правильные показал... И пошло дело. И голоса вроде особенного не было, а получалось ничего, душевно. И в институте тоже... Вся институтская общага под ее романсы вздыхала-плакала, все только и повторяли – чего ж ты, Анька, с такими талантами в финансовый институт рванула, надо было в артистки пойти! А она и впрямь, как только поднималась на сцену институтского актового зальчика да садилась на стульчик с гитарой, будто и не чуяла себя «Анькой, которая романсы поет», а настоящей артисткой себя ощущала... Шло из самого нутра что-то такое, даже самой себе необъяснимое, окаянно нежное и тревожное, владело душой без остатка. Будто маленькую отдельную жизнь проживала. Свою, да не свою, да и не чужую тоже. Казалось, вписывала в мелодию, в немудреные строки романса, новые, ей одной понятные междустрочия, словно сию секунду возникающие, и бог знает откуда возникающие... И звенел голос на последнем аккорде, и взлетал вверх, и падал в ладони аплодисментов. Стряхивала с себя наваждение, смущенно улыбалась в лица – размягченные, с блеском непролитой слезы в глазах, гнула шею в благодарном поклоне.
А однажды к ней после лекций мужик подошел – толстый, смешной, лысый. И – виданное ли дело! – предложил с концертной филармонической бригадой все лето по южным городам ездить. Она растерялась, глаза от смущения прятать начала – что вы, мол, я ж не артистка... И вообще, я в стройотряд записалась, мы этим летом на Алтай едем, коровники строить...
Да, было, было. А потом ушло напрочь. Нет, поначалу еще вспыхивало внутри, тянулись руки к гитаре, требовало нутро-то, требовало... А потом ничего. Смирилось нутро, замолчало. Другие заботы появились – надо было о жизни думать. О скором замужестве, о кооперативе, место работы после института искать... И не просто место, а с перспективой карьерного роста. Будь она неладна, эта перспектива, сколько злых сил на нее положено. Продиралась через ее дебри, бывало, и по головам шла. Ой, если вспомнить, как она себе должность ведущего специалиста в департаменте пробивала...
Нет, все-таки неблагодарная штука жизнь. Кидаешь ей самое себя под ноги, ждешь хорошего результата, а она тебе – фигу под нос. И все усилия – пеплом по ветру. Вот хотя бы свое замужество взять... Тащила на себе Витю, тащила... Казалось бы, вытащила, облагородила, как смогла, живи с ним рядом до старости. А он взял, подлец облагороженный, и ушел... И с детьми та же история. Сын к отцу, как выяснилось, мечтает свалить, а дочерью какой-то мерзавец руководит. А она, выходит, никому не нужна. Идет одна, под снегом...
Нахлынуло изнутри тоскою, остановилась, огляделась вокруг – ничего себе, далеко забрела... Да и снегопад, похоже, рассеивается. Так, сыплются с неба редкие хлопья, уже и не романтические, а пополам с дождем. И ноги промокли... И вся она сейчас, как мокрая бездомная курица. Так и пойдет дальше по жизни – курицей. Из дома – на работу. С работы – домой. Еще и вопрос – выйдет ли вообще после всего этого зверства на работу... Лысая, изможденная, после химии... Чтобы сплетница-антагонистка Глазкова из планового отдела вокруг нее злорадными кругами ходила, любопытничала, кости мыла...
И мысленно махнула на себя рукой, рассердилась – при чем здесь вообще Глазкова! Надо же, какая чушь в голову лезет. А может, она вообще из больницы не выйдет? Или... туда не пойдет? Вот примет решение через две недели – и не пойдет...
Содрогнулась – то ли от проскочившей мысли, то ли от холода. Все, надо домой идти. Еще простудиться недоставало. Пожалуй, через Калининский мост нужно идти, так короче...
А на мосту – ни души. Фонари горят матово, тускло, в промельках редкого снега. Остановилась, глянула вниз, опершись рукой о каменный парапет. Чернота, холод, жуть... Черная вода внизу плещется, жадно поглощает прилетающие белые хлопья. Говорят, здесь глубоко...
И заныло внутри, затолклось, закричало – тряпка ты, Анька, тряпка, и не думай даже, все равно не осмелишься... Дура ты, Анька, дура!
Какой нестерпимо холодный звон сердца в ушах. Стекло, а не сердце. Хрустальный осколок. Чем сильнее сжимаются зубы, тем слышнее холодный звон хрусталя...
– Не стоит этого делать, милая...
Вздрогнула – послышалось, что ли? Обернулась резко – нет, не послышалось. Чуть поодаль мужик с собакой остановился, смотрит настороженно, с трудом удерживая поводок. Жалкий совсем мужичонка. Залысинка ото лба, волосы от снега-дождя мокрые, и куртец на нем весь промокший, колом стоит. А глаза-то, глаза! Совсем жалкому образу не соответствуют! Умные, пронзительные, хитрющие!
Стоит, смотрит, молчит... Чего уставился, спрашивается? Да, он же сказал сейчас что-то... «Не стоит этого делать, милая...» Какая она ему милая, совсем обнаглел? Тоже, ангел-хранитель нашелся!
– Это вы мне, мужчина?
– Да, вам. Если вы надумали сигануть с моста – не стоит этого делать.
– А с чего вы взяли, что я решила... сигануть?
– От вас энергия идет соответствующая. Мимо проходил – навеяло.
– А вы что, экстрасенс?
– Нет. Я не экстрасенс, я обыкновенный.
– Ну, если обыкновенный, так и проходите мимо! Где хочу, там и стою!
Видимо, собака почуяла ее раздраженный тон – зарычала глухо, присела на передние лапы. Нагнулся, потрепал ее за загривок:
– Тихо, Альма, тихо... Фу, Альма, свои... Может, вас проводить, женщина?
– Нет уж, спасибо, не надо. Может, вы маньяк, откуда я знаю.
– А что, похож?
– Да нет вообще-то... Не тянете...
– Что ж, спасибо на добром слове. Значит, не надо провожать?
– Нет, не надо.
– Тогда – всего доброго...
– И вам...
Двинулись в разные стороны, она так вообще припустила чуть не бегом – замерзла. Уже сходя с моста, обернулась. Никого... Ни души на мосту. Показалось, что ли? А может, и впрямь... Ангел-хранитель был? Сильно уж глаза у него пронзительные, прямо нечеловеческие.