– А все возможное – это что? Операция, что ли?
– Ну, в каком-то смысле... Я думаю, в вашем случае все-таки не обойтись без радикальной мастэктомии...
– Я не понимаю... Что это – маст... экто...
– Это ампутация, Анна Васильевна.
– Что?!
– Да. Ампутация груди. Да вы не пугайтесь – потом вам сделают восстановительную операцию! Может, через год... Как пройдете курс химиотерапии... А может, после курса гормонального лечения... Главное – нельзя больше затягивать по времени, понимаете? Вот, возьмите, пожалуйста, направление... Я тут все написал...
Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками – она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами – голова-плечи – узкая куриная грудка... Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями – плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца – тяжелая льдина. Вместо брюшины – корка твердого льда, и не вздохнуть...
Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль – а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию... Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько... можно было. Зато бы – жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла... Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала...
– Скажите, Геннадий Григорьевич... А можно... я подумаю? – спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.
Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:
– О чем подумаете, Анна Васильевна?
– Ну.. Я же имею право... Решать.
– Что – решать?
– Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось... Ведь имею?
– Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна... Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации...
– Да, вы говорили уже. И тем не менее.
– Глупо, Анна Васильевна!
– Знаю, что глупо! Но все равно – у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.
– Нет...
– Да!
– Ну хорошо, давайте – неделю... Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается...
– Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне... Мне принять надо... Или не принять... Я сама решу.
– Скажите, а... Родные и близкие рядом с вами есть?
– Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич... Я приду ровно через две недели... – уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.
– Через неделю! Лучше через неде...
Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.
Выскочила на улицу – дождь... Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо – холодным дождем по лицу... Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности – опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где – дождь, а где – слезы...
Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» – два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет – организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила – литровую... Потом вдарило по мозгам – сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь – как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже...
А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела – по привычке...
– Мам, ты уже все?
Антон поскребся в дверь ванной – было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
– Сейчас... Минуту еще. Подождешь, не описаешься.
– Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!
Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.
– Тебе омлет сделать или глазунью? – спросила громко, направляясь в сторону кухни.
– Да мне все равно... – расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.
Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то – глаза бы не видели... Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь... Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась... Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.
Так... Посуду – потом. А сейчас – кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да – и яичницу...
Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.
– Садись, завтракай... Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.
– Да я не успел, мам...
– А чем, интересно, так занят был?
– Гулял...
– Ну, понятно. И во сколько домой пришел?
– В двенадцать.
– Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?
– Нет, не зажигали.
– Да? А отчего так?
– Материальные трудности, мам. Денег нет.
– Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?
– Да ничего я такого... Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.
– Как я ставлю вопрос?
– Да ладно, мам... Все, закрыли тему.
– Антон! Ты как с матерью разговариваешь?
– А как я разговариваю?!
– Нагло, вот как!
– Ну, мам... Не заводись, прошу тебя.
– Это я? Я завожусь?
– Ну, мам...
– Ага – мам! Тебе же без толку объяснять – что в лоб, что по лбу!
– Это ты про деньги, что ли?
– Нет, не про деньги! Ночами бог знает что в городе делается, кругом один криминал! Сколько раз тебе говорила – сведешь мать в могилу...
Сказала, и задохнулась от страшного слова, невзначай выброшенного в пространство. Будто струна внутри лопнула, прошлась по телу вибрацией – дзинь-нь-нь...
Торопливо отвернулась к плите, зачем-то помешала ложкой набухающий в турке кофе. И оставалось-то две секунды, чтобы пенка до края поднялась... Вдохнула, выдохнула, осторожно напрягла память – а ведь и впрямь она, бывало, это выражение не уставала повторять – сведешь мать в могилу...
Нет, сейчас она к этим ночам-ожиданиям уже приспособилась как-то. Адаптировалась нервная система. А поначалу, когда вошли в юную жизнь сыночка эти ночные клубешники... Это был ад, кромешный ад.
Начинался ад где-то в районе половины первого – с кругов по квартире, с зажатым в ладони мобильником. Звонила через каждые полчаса – голос услышать. Если есть голос в трубке, пусть и немного психованный, значит, живой сыночек. А если нет... Если занудные гудки разрывают барабанную перепонку... Да еще этот мерзкий голос в конце: «Абонент не отвечает, перезвоните позже, пожалуйста!» Вот тут и начиналось настоящее сумасшествие. Душа выходила из тела, дергалась неприкаянностью, вилась по комнатам жгутом страха. И она за ней – жгутом. Как птица по веткам – из комнаты в комнату. И опять – телефонный клик, и опять – гудки и мерзкий вежливый голос...
Однажды он за всю ночь не ответил ни разу. Потом выяснилось – уехали в другой клуб, а телефон на стойке бара забыл. Она поначалу все кликала, кликала, и птицей с ветки на ветку прыгала, и злилась про себя, и ругалась – ну, только появись, эгоист несчастный... А потом, под утро, по-настоящему испугалась, как говорят – омертвела страхом. Стояла на коленях, молилась, жгла церковную свечку «за здравие»... И тряслась, тряслась мелкой дрожью. Но вот же, помнится, странно... Вроде и молилась, и тряслась, а обиженность на сына все равно никуда не уходила. Живучая, зараза, эта обиженность. Так и лезет в омертвелую от страха душу вопросом – неужели сыночку в голову не приходит, как она тут с ума сходит? Ведь она мать ему... Вроде должен понять...