– Не велите казнить, сир! Я недоглядел – Пушинка спуталась[14] с носачом, и теперь…
– Двуликий с ней, с твоей Пушинкой!!! – рявкнул король, сорвал с левой руки камзол, огляделся по сторонам и, выбрав паровочный ящик помассивнее, попробовал сдвинуть его с места.
Ящик сдвинулся на пядь и застрял.
– Ну, что встал? Помогай! – воскликнул он и, дождавшись, пока старик возьмется поудобнее, скомандовал: – Толкай!!!
Ящик скользнул вперед и перекрыл входной люк.
– Кидай внутрь мешки с пшеном. Живо!!!
Мешвар начал служить на голубятне еще при деде Шаграта, поэтому прекрасно знал, чем чревато неповиновение – мгновенно забыв про порченую голубку, он проковылял к ларю с кормом и вытащил из него тяжеленный мешок.
– Все, какие есть, – на всякий случай уточнил монарх, потом вытер перепачканные ладони о штаны и открыл шкаф с писчими принадлежностями.
– Может, писаря позва… – начал, было, голубятник, потом наткнулся на бешеный взгляд сюзерена и побледнел: – Простите, сир! Уже несу следующий!
Срывать злость на ни в чем не повинном старике было глупо, поэтому Шаграт заставил себя успокоиться, вытащил из шкафа связку перьев, чернильницу, стопку листов пергамента и металлическую тарелку с песком, перетащил это к столу, за которым обычно трудился писарь, и упал в продавленное кресло.
Очиненное перо обмакнулось в чернила, и десница короля самолично вывела на листе малюсенькие буквы:
Пятый день четвертой десятины второго лиственя[15].
Сообразив, что тратит время зря, Шаграт скомкал лист, отбросил его в сторону и взялся за следующий:
В Авероне – мятеж. Жду. Шаграт Второй, Латирдан.
– Запечатай и отправь графу Мирдиану Уллирейскому, – присыпав письмо песком, приказал король. Потом осторожно прикоснулся к больному уху, поморщился, стянул с пальца перстень-печатку, аккуратно поставил ее на стол, пододвинул к себе следующий лист… и сообразил, что Мешвар перестал таскать мешки. – Не сейчас, а когда завалишь люк. А я пока напишу остальные…
Глава 2
Кром Меченый
Четвертый день четвертой десятины второго лиственя
Пламя взлетает по стенам сарая, как белка на вершину сосны. И, на мгновение замерев у конька крыши, прыгает ввысь. Туда, где в разрывах угольно-черных облаков мелькает мутный желтый глаз Дэйра[16]. Вытянувшись на десяток локтей, оно замирает, а потом рассыпается мириадами искр, которые устремляются вниз. К земле, залитой кровью и заваленной бьющимися в агонии телами.
Делаю шаг… потом второй… Стряхиваю с плеч навалившуюся тяжесть… Не глядя, отмахиваюсь засапожником… Ощущаю, как вздрагивает чье-то тело, прыгаю в огонь и…
…И просыпаюсь.
По щеке скатывается слеза. Торопливо смахиваю ее рукой, вслушиваюсь в непрекращающийся шелест над головой и криво усмехаюсь: это не я. Дождь…
Приподнимаю голову и смотрю под стреху крыши. В чуть посветлевшую пелену дождя. Поминаю Двуликого и снова опускаю голову на котомку.
За спиной раздается испуганный шепоток:
– Проснулся…
Переворачиваюсь на другой бок, вглядываюсь в темноту, слышу испуганный вскрик и усмехаюсь еще раз: да, я проснулся. И сейчас уйду.
Чуть подрагивающие пальцы правой руки привычно нащупывают посох, пробегают по зарубкам, прикасаются ко вчерашней и… замирают: это еще не конец Пути: впереди – еще полтора пальца[17] гладкой древесины, до блеска отполированной моими ладонями.
Полтора пальца – это много. Очень много. Но, как говорил Арл, «не мы выбираем Дорогу, а она – нас».
Удерживаю тяжелый вздох, готовый сорваться с губ, подтягиваю к себе котомку и слезаю с повети[18]. Поворачиваю голову вправо, потом влево… и натыкаюсь на до смерти перепуганный взгляд тощего рыжеволосого мальчишки в насквозь промокшей рубахе и до ужаса грязных портках.
– Э-э-э… – мычит он и закашливается.
Поудобнее перехватываю посох, забрасываю котомку на плечо, берусь за ручку двери и останавливаюсь, услышав полупридушенный шепот:
– Ваша милость! Н-не побрезгуйте! Чем богаты, тем и…
Киваю, протягиваю руку и останавливаю ее перед его лицом.
Малец набирает в грудь воздуха, зажмуривается и протягивает мне перевернутую вверх дном крышку бочки, на которой лежит краюха черствого хлеба, закаменевший кусок овечьего сыра и половинка вареной репы.
С сеновала раздается завистливый вздох.
Криво усмехаюсь: да, так «везет» далеко не каждому.
Скидываю с плеча котомку, развязываю узел и молча забрасываю в нее еду.
Малец непонимающе моргает, потом вглядывается в мое лицо, пятится назад, натыкается спиной на стену и торопливо чертит в воздухе отвращающий знак:
– С-спаси и сохрани. С-спаси и сохрани…
На сеновале кто-то перепуганно икает. А потом начинает истово шептать «Славословие».
Равнодушно пожимаю плечами, возвращаю котомку на место и толкаю дверь. Ногой. И натягиваю на голову капюшон, только оказавшись во дворе.
Постоялый двор «Сломанная стрела» уже проснулся: со стороны свинарника доносится истошный визг поросят; пара мальчишек лиственей[19] восьми-десяти, нагруженные дровами, пытаются перебраться через лужу, разлившуюся перед входом на кухню; хмурый, как небо над головой, кузнец задумчиво пялится на правое переднее копыто каурой кобылки. Изредка убирая со лба мокрые пряди волос.
Вглядываюсь в серую пелену, нависшую над городом, пытаясь высмотреть в ней хоть какие-то признаки окончания дождя, и не нахожу.
В этот момент из черной[20] двери вылетает юноша в цветах де Герренов, вжимает голову в плечи и несется в каретный сарай.
Не успевает он юркнуть в щель между створками дверей, как на втором этаже постоялого двора распахивается окно, и высунувшаяся наружу дородная дама истошно вопит:
– …и пелерину!!!
Поплотнее запахиваюсь в плащ и решительно выхожу из-под навеса: «Осталось полтора пальца. И…»
Кривые улочки и подворотни Клоповника крайне немноголюдны: большинство жителей этой слободы так или иначе служат Ларрату[21], поэтому возвращаются в свои дома перед самым рассветом. Однако пройти мимо нее я не могу: где, как не тут, можно наткнуться на желающих взять плату кровью?
Увы, сегодня Двуликий точно смотрит не на меня[22]: за четыре часа скитаний я натыкаюсь только на парочку усталых сутенеров, одного резака[23] и десяток потрепанных роз[24]. И не срисовываю ни одного даже самого завалящего насильника, грабителя или убийцы!
К полудню, до смерти устав от ненавидящих взглядов и порядком проголодавшись, улавливаю запах подгорелого мяса и сворачиваю в безымянный переулок.
Третий дом по правую руку пытается казаться постоялым двором: над его дверями приколочена самая настоящая вывеска, изображающая что-то вроде вставшей на дыбы коровы, а под ней накарябано что-то непонятное. Вроде «К… лев… й… ле… ь».
Перевожу взгляд на корову, присматриваюсь и с удивлением вижу черточки, напоминающие рога.
Хм, действительно олень.
Коновязи, кузницы и каретного сарая во дворе «Коровы» нет. Как, впрочем, и самого двора: единственными четвероногими обитателями Клоповника являются его жители. Те, которые привыкли рвать друг другу глотки по поводу и без, жрать то, что дают, и каждый вечер надираться до синевы[25]. Поэтому все это – лишнее.
Две двери, скорее всего, тоже не нужны. Ибо я при всем желании не могу себе представить дворянина, который по доброй воле решится зайти в этот сарай…
Тяну на себя ту, что посветлей, вхожу внутрь и наталкиваюсь на вышибалу – угрюмого мужика на голову выше меня, который, судя по ширине плеч, в юности был то ли молотобойцем, то ли каменотесом.
Громила оценивает мою внешность, натыкается взглядом на мой посох, отшатывается и сглатывает слюну:
– Спаси и сохрани!!!
Что ж, реакция что надо.
Прохожу мимо. Останавливаюсь в шаге от ступеней, ведущих в зал, и вглядываюсь в темноту.