Такая погода была мне только на руку, потому что облака иногда проносились над линией фронта, скрывая меня своей тенью, пока я пробирался там, где обычно все было залито лунным светом. В часто обстреливаемой зоне сейчас было тихо, и тишина нарушалась только редким металлическим стуком оружия, случайно задевшего что-то, да тихим бормотанием со стороны врага. Даже привычного шума моторов машин и гула танков не было слышно. Лишь изредка в небо взмывала сигнальная ракета, и вспышка на мгновение озаряла пустынные развалины вокруг меня. О, этот Новый год на фронте!
Эта красота задержала меня после того, как я исполнил приказ командира. То ли из-за неподвижности, то ли из-за пресловутого духа Сочельника на меня напало какое-то странное настроение, пока я стоял в этой траншее с двумя своими товарищами. Мысли бродили где-то далеко. Но вдруг мои размышления были прерваны хриплым, гортанным окликом из траншеи русских, с другой стороны насыпи.
– Эй, камрад, ты чего такой серьезный? Опять получили капустный суп на ужин?
Говорили медленно, на ужасном ломаном немецком с монгольским акцентом, но тон был доброжелательным. В эту спокойную ясную ночь русских было слышно так же хорошо, как если бы они сидели с нами рядом, возле нашего пулемета. Один из пулеметчиков вцепился мне в руку, и мы уставились друг на друга в изумлении. В первый раз за три с половиной года войны большевик заговорил с нами через полосу ничейной территории. Эта война была настолько горькой и ожесточенной, что, в отличие от Первой мировой, солдаты враждующих армий никогда – никогда – не переговаривались в часы затишья.
Когда мы опомнились от первого шока, мы громко рассмеялись, и этот смех распространился по остальным постам нашей линии охранения, где тоже слышали слова русского солдата. О, это была прекрасная шутка: медленная речь с чудовищным акцентом и эта общая солдатская ненависть к извечному капустному супу. Наш пулеметчик выпустил короткую очередь в небо смеха ради, и через мгновение стрекот пулеметов из соседних окопов наполнил тишину над полосой нейтральной земли. Потом все стихло, и мы затаились, ожидая, что же случится дальше.
– Зачем ты стрелял, камрад? – снова спросил голос из русской траншеи.
– Если ты придешь к нам и поиграешь немного на губной гармошке, – сказал пулеметчик, – я обещаю больше не стрелять.
Мы осторожно выглянули из нашего окопа. Это могла быть хитрая уловка, чтобы заставить нас почувствовать себя в безопасности, а потом быстро атаковать. Никогда не угадаешь. Изобретательность большевиков изрядно портила нам нервы на этой войне.
В ночном небе над нами не было ни облачка, и пронзительный, холодный свет луны, отраженный мерцающим снегом, превращал ночь в день. Все часовые вокруг слышали наш диалог и теперь с интересом ожидали ответа русского солдата, внимательно вслушиваясь в тишину. С той стороны насыпи послышалось живое бормотание, но слов было не различить, однако было ясно, что наше предложение было взято на серьезное рассмотрение. Затем голоса русских стихли. Через распахнутые двери грузового вагона, сошедшего с путей и упавшего точно между нашим окопом и траншеей русских, я заметил силуэт, отлично видный на фоне белого снега: сначала голова, потом плечи – и вот уже солдата Красной Армии видно целиком. Он вместе с двумя его товарищами карабкался по насыпи со своей стороны.
Добравшись до вагона, шедший первым большевик сыграл несколько тактов на губной гармошке, начиная обещанный концерт. Русские предприняли несколько абсолютно безуспешных попыток взобраться на опрокинутый вагон. Очевидно, очень много водки плескалось тогда в их желудках, но, с другой стороны, Сочельник бывает только раз в году. На нашей стороне насыпи тоже царило хорошее настроение благодаря подаренному шнапсу, пиву и вину, присланным полевой почтой. Пьяные большевики под всеобщий смех прекратили свои безуспешные попытки взобраться на вагон и вместо этого рядком встали перед ним с нашей стороны.
Первая мелодия была тяжелой и печальной, с привычными русскими переливами. Лица русских не были видны в тени, но зато я различал швы на их теплых и мягких одеждах, зрительно увеличивающих и без того крепкие фигуры солдат. Внезапно музыка переменилась, став более веселой и живой, похожей на казачьи пляски. Наш второй пулеметчик начал подпрыгивать в такт этой музыке, чтобы разогнать кровь в замерзших ногах, но был вынужден остановиться, потому что темп музыки все ускорялся и ускорялся, и парень не поспевал за ней. На неистовом крещендо эта мелодия оборвалась.
Стоящий посередине русский попытался поклониться и растянулся на снегу во весь рост под громкий хохот часовых с обеих сторон насыпи. После нескольких попыток ему удалось вновь встать на ноги, и, мне показалось, он был немного задет этим смехом. Когда смех стих, из траншеи большевиков раздался голос четвертого солдата. Он отпустил сальную шутку насчет неких частей тела, которую понял каждый боец на нашей стороне даже без перевода, и смех снова грохнул, как залп, над насыпью, отражаясь эхом от руин за нашей спиной. Эхо сопровождало наших новогодних музыкантов до самого их окопа, пока они, поддерживая друг друга и пошатываясь, пробирались по своей стороне насыпи.
Наш командир роты, который слышал весь этот смех, стоя у дверей бункера и предаваясь размышлениям, пришел к нам по соединительной траншее, чтобы узнать, что нас так развеселило. Взволнованные этим неожиданным концертом, мы втроем, перебивая друг друга, рассказали ему о том, что только что было, и о забавной новогодней шутке большевиков. Выслушав эту удивительную историю, командир сказал, смеясь: