Работала она в коровьем хлеву, много и тяжело. Деревенский труд был ей не в новинку: выросла у отца на хуторе, с коровами управляться умела и как раз поэтому пришла в ужас от того, как содержится скот, хотя бы и казенный. Ужас, понятно, ничем не выдала, а что ребятишек брала с собой, так не оставлять же одних дома! А самое главное: где коровы, там и молоко. Последнего, впрочем, и объяснять не было необходимости: все трое, слава Богу, выглядели румяными и здоровыми. «Вся работа – коту под хвост, всё – задарма, за трудодни эти!» – зло шептала Надя. Предложила золовке чаю, но Ирина отказалась: не хочу Полю задерживать, а то обратно пешком идти.
Дело было вовсе не в Поле, а просто она была слишком голодна, чтобы угощаться в сытом доме, и боялась, что Надежда заметит это.
А ведь тогда голода еще не было; он пришел через год.
Не было и писем – ни с фронта, ни из дому. Наступил октябрь, а война не кончалась. Иногда казалось, что они всегда будут жить в деревне Михайловка Подлесного района, как она и писала на конвертах и почтовых карточках. Первым состоялось, наконец, то главное письмо, которое начала писать еще в поезде. Конечно, какие‑то слова потерялись, другие пожелтели, как осенняя трава, и больше не казались убедительными и единственно правильными; но нашлись другие, очень нужные для разговора, начатого 25‑го июня, – самого трудного, смятенного и путаного их разговора, который она вела до сих пор.
Теперь можно было ждать ответа.
Привыкая к новому быту, а вернее – к иному бытию, продолжала писать Коле обо всем. Не дождавшись ответа, написала еще одно, и еще; а потом что‑то произошло, словно долгий сквозняк прошел по волосам, и она поняла: Коля уехал. На фронт послали или сам ушел, неизвестно, но дома его не было. Квартира стояла запертая. Цветы стойко держались за сухую, растрескавшуюся землю – не столько в надежде высосать хоть каплю воды, которой там не было, сколько по привычке. Осенний луч неохотно прорезывал густеющую пыль. Коля уехал – или его увезли, потому что она вдруг перестала слышать его голос, как привыкла за всю их жизнь, и не могла представить, что может стать иначе.
Другие, счастливые, получали письма с фронта – сероватые, залохматившиеся треугольники: полевая почта. Если Коля на фронте, уговаривала она себя, то и нам такой придет.
Картофельные очистки бережно собирали и добавляли в затируху, а то пекли лепешки – темные, тонкие и восхитительно вкусные. Изредка по карточкам выдавали яичный порошок, который Ира щепотками добавляла в затируху.
– Вкуснятина будет! – обрадовался Левочка и вдруг бросился к матери, обнял крепко‑крепко и уткнулся лицом в живот. – Мамочка, прости нас с Тайкой! Ты нам супчик оставляла, а мы не ели… мы в помойку его выливали. Ты прости нас, мамочка!
Мальчик крепко прижимался к ней лицом, и не надо было его отрывать. Стояла, беспомощно приподняв руки, потом взглянула на дочь. Та сидела очень прямо и смотрела в угол, а по лицу текли слезы.
– Зачем?.. – зачем‑то спросила Ира.
– Потому что мы не хотели кушать! – Сын поднял мокрое лицо. – Представляешь? Мы кушать не хотели!..
– У нас было слишком много еды, – всхлипнула Тайка.
Теперь стало слишком мало.
Продуктовый магазин, где отоваривали карточки, находился в районном центре. Хорошо, если можно было подсесть к кому‑то на телегу: пешком идти три километра становилось все трудней, только голод и подгонял. Именно в этих походах‑поездках, а затем в очереди мало‑помалу познакомилась с другими эвакуированными.
Медсестра Бася Савельевна из Ленинграда сразу расположила к себе именем, словно подруга юности Басенька привет передала, – приветливо улыбнулась Ире: «Мы же соседями были, в одном море купались!» Две сестры, Гута и Ада, как и акушерка Сара, попали сюда с Украины.