Когда украинцы шли от благовещенской паперти к Грановитой палате, то перед сенями Грановитой, по красному крыльцу, уступами по обе стороны, стояли жильцы в терликах бархатных и объяринных, человек с шестьдесят. А когда они подошли к самым сеням Грановитой палаты, под шатер, то в сенных дверях их встретили наряженные к тому стольник и дьяк.
Государь принимал своих чубатых гостей в Грановитой палате, сидя на своем «царском большом месте», на возвышении. Алексей Михайлович был в царском венце, в диадеме и со скипетром в руке. По бокам его стояли рынды, юные, свежие лица которых, не затемненные даже юношеским пушком на подбородках и над верхними губами, представляли что-то смягчающее, приветливое среди собрания седобородых и просто бородатых бояр, окольничих и думных людей, сидевших на длинных скамьях неподвижно, угрюмо, словно истуканы, в своих золотых ферезях.
Гости были спрошены про здоровье с теми же церемониями, как и при встрече, но еще с большею торжественностью.
– Здорово ли есте живете? – прогремело после царского титула, так, что некоторые из украинцев вздрогнули, а веселый и жартливый Забела, если б его лично спросили, здоров ли он в этот момент, едва ли бы не сказал, что он нездоров – так что-то стало ему не по себе от этой пышной, подавляющей обстановки.
Затем повели их к целованию руки. Неровно, неуверенно двигались по ковру, словно бы ступали по горячим угольям, казацкие ноги в красных, голубых и желтых «сапьянцах», подходя к «большому месту»; одна за другой, припадая на колено, нагибались бритые, отливавшие синевой и сивизной, головы с хохлами и робко, пересохшими губами, прикладывались к лежавшей на бархатной подушке белой, мягкой и пухлой руке, на которой не заметно было даже жил. Забела, прикладываясь и боясь уколоть эту нежную руку своими щетинистыми усами, которыми он когда-то безжалостно колол розовые губки своей Гали, одно заметил на этой нежной руке – чернильное пятнышко сбоку первого сустава среднего пальца… «Это следы нового закона либо смертного приговора», – промелькнуло в бритой голове генерального судьи.
Потом являли гетманские поминки – представляли привезенные царю подарки: пушку полковую медную, отбитую у изменников казаков, булаву серебряную изменника наказного гетмана Яненка, жеребца арабского и сорок волов чабанских и лентах.
А потом откланивались, проходили по рядам новых бородачей, спускались с лестниц среди каких-то живых статуй и только тогда опомнились, когда на площади ярко блеснуло солнце и показалась синяя даль, тянувшаяся на юг, туда, где цветет красная Украина…
В это время мимо них проезжала богатая карета, запряженная шестеркою цугом. Окна кареты были завешаны пунцовою тафтою. Когда карета поравнялась с гетманом, тафта немножко отодвинулась с краю и из-за нее выглянуло женское личико с розовыми щеками и вздернутым носиком. Черные глаза гетмана встретились с глазами – не то серыми, не то черными, смотревшими из-за тафты, но такими глазами, что гетман невольно попятился…
– Ах, матыньки! – ахнуло это что-то за тафтой – и спряталось.
Гетману весь день потом мерещились эти глаза и слышалось это «ах, матыньки». Мерещилось и на другой день, и на третий, несмотря на то что дела у него было по горло, так что, наконец, Желябужский, состоявший в приставах при украинских гостях, заметил задумчивость гетмана и спросил о ее причинах. Они были наедине.
– Надумал я бить челом великому государю – только б кто мое челобитье государю донес? – нерешительно отвечал Брюховецкий, не глядя в глаза своему собеседнику.
– А о чем твое челобитье? – спросил Желябужский.
– Пожаловал бы меня великий государь – велел жениться на московской девке… пожаловал бы государь – не отпускал меня не женя, – отвечал гетман потупясь.
У Желябужского дрогнули углы губ, и голубые глаза его прищурились, чтобы скрыть ненужный и излишний блеск.
– А есть ли у тебя на примете невеста? – спросил он.
Гетман вскинул на него глазами, хотел было отвечать, но как бы не решался, потому что в это время у него так и пропело в ушах: «Ах, матыньки!»
– Так нет на примете? – переспросил пристав.
– На примете у меня невесты нет, – отвечал, наконец, застенчивый жених, глядя в окно.
– А какую невесту тебе надобно: девку или вдову?
– На вдове у меня мысли нет жениться… Пожаловал бы меня великий государь – указал, где жениться на девке.
Гетман замолчал. Ему, по-видимому, хотелось что-то высказать, но не хватило решительности, а Желябужский упорно молчал.
– Видел я одну – не знаю девка, не знаю мужняя жена, – когда выходил намедни из дворца, – начал наконец Брюховецкий. – Из кареты глядела…
– А! Занавесь – лазоревая тафта? – спросил пристав.
– Лазоревая.
– Знаю. То ехала сенная царицына девка, князя Димитрия Алексеича Долгорукова дочка… Глазаста гораздо?
– Точно, глазаста.
– Так она. Что ж! Девка хорошая и роду честного. Али приглянулась? – улыбнулся хитрый москаль.
– Приглянулась… лицом бела и румяна, – говорил гетман застенчиво.
– Что ж, доложусь великому государю: попытка не пытка, а спрос не кнут.
«Эка! – подумал гетман. – И пословицы-то у них, москалей, страшные какие – кнут да пытка».
– А женясь, – продолжал он вслух, – стану я бить челом великому государю, чтоб пожаловал меня на прокормление вечными вотчинами поближе к Московскому государству, чтоб тут жене моей жить, и по смерти бы моей эти вотчины жене и детям моим были прочны.
Желябужский обещал доложить.
– А ты почем знаешь, что то была Долгорукова дочка? – спросил гетман.
– А наверху у царицы сказывали: испужалась, говорит.
– А чего нас пужаться? (Брюховецкий старался подлаживаться под московскую речь.)
– Уж такое ихнее девичье дело: коли девка испужалась добра молодца, ахнула – это знак, что он ей приглянулся: вот схватит-де да унесет, – улыбался пристав.
Гетману, видимо, нравились эти слова, и он с удовольствием крутил свой черный ус, сожалея только, что в нем пробивалась проклятая седина.
Но у Желябужского в уме было еще и другое. Он не знал только, как приступить к тому, зачем пришел и о чем хотел выпытать у Брюховецкого. Дело в том, что сегодня утром в малороссийский приказ привели одного человека, взятого караульными стрельцами в то самое время, когда он старался тайком уйти из посольского двора, где помещался гетман со своею огромною свитою. В то время в Москве из политической предосторожности наистрожайше было соблюдаемо, чтобы в бытность послов или других иноземных гостей на Москве никто из москвичей не ходил на посольский двор, кроме приставленных к тому приставов. Это делалось, конечно, из ложного страха, что эти посетители могут выболтать иноземцам какие-нибудь государственные тайны, или же, скорее, нагородить всякого вздору, или, в свою очередь, могут наслушаться от иноземцев какого-нибудь «дурна», а то и будут подкуплены ими для каких-либо интриг и всякой «неподобной вещи». Для этого в наказах приставам весьма пространно объяснялось, как они должны были вести себя с иноземцами, что делать, что отвечать на все их вопросы. И Желябужскому вменено было, между прочим, в обязанность:
«А буде гетман и старшина учнут тебя, Ивана, спрашивать: как-де ноне великий государь с цесарем римским и с турским салтаном, и с шахом персицким, и с крымским ханом, и с аглицким, и со францовским, и с дацким, и со свейским короли, и с галанскими владетели? И тебе, Ивану, говорити: цесарь-де римской, и турецкой салтан, и персицкой шах с царским величеством в ссылке, послы-де и посланники меж ими великими государи ходят. А с крымским-де ханом ныне царское величество в миру жив ссылке; только бусурмане-де николи в своей правде не стоят».
«А буде спросят: есть ли-де у царского величества ссылка с папою римским? И тебе, Ивану, говорить: с папою-де римским у царского величества ссылки не бывало и ссылаться-де с ним не о чем».