Да, всю жизнь писатель испытывал уважение и благодарность к деду и отцу, которые не просто охотничье ружье ему преподнесли, а подарили таинственный и волнующий мир природы.
В рассказе «Отцы и дети», созданном уже после трагической гибели доктора Кларенса Хемингуэя, его сын утверждал: «…нужно, чтобы кто-нибудь подарил тебе или хоть дал на время первое ружье и научил с ним обращаться, нужно жить там, где водится рыба или дичь, чтобы узнать их повадки, и теперь, в тридцать восемь лет, Ник любил охоту и рыбную ловлю не меньше, чем в тот день, когда отец впервые взял его с собой. Эта страсть никогда не теряла силы, и Ник до сих пор благодарен отцу за то, что он пробудил ее в нем».
А Ник для Хемингуэя – это он сам, его второе «я».
В 1935 году, работая над очерком «Стрельба влет», Хемингуэй снова вспоминал о том, как отец брал его с собой и учил стрелять, приобщил к охоте – этому удивительному, ни с чем не сравнимому занятию.
Грегори Хемингуэй – младший из трех сыновей писателя – свидетельствовал, что отец был особенно рад за своего наследника, когда тот поделил с кем-то из школьных товарищей первое место по стрельбе… Хемингуэй всегда считал, что мужчина должен быть на «ты» с оружием, но только со спортивным оружием.
Как-то уже пятидесятилетний Хемингуэй ехал в машине. Из придорожной канавы вылетела куропатка и оказалась прямо перед машиной. Писатель, вытянув руку, прицелился и выстрелил. Он часто так упражнялся.
– Ты попал, милый? – спросили его спутники.
Хемингуэй утвердительно кивнул и вдруг ностальгически заговорил:
– Самые лучшие уроки охоты на птиц я получил у своего отца. На всю охоту он давал мне только три пули и разрешал стрелять только в летящую птицу. У него везде были шпионы, поэтому я не мог соврать.
Вот некоторые профессора в своих ученых трудах описывают мое несчастное детство и утверждают, что оно во многом обусловило темы моих книг. Боже мой, я не помню в детстве ни одного дня, который можно было бы назвать несчастным! Да, я не был хорошим футболистом, однако разве из-за этого можно быть несчастным? Зуппке ставил меня центровым, но я никогда не понимал счет – перепрыгнул через третий класс и так никогда и не узнал ничего о числах. Я просто смотрел на лица друзей по команде и угадывал, у кого окажется мяч. Меня называли тормозом. Я хотел играть в защите, но они знали лучше, куда меня ставить. Там был один парень, который каждый день на протяжении двух лет бил меня после игры в раздевалке, но потом я вырос и, в свою очередь, врезал ему как следует, на этом история и закончилась.
В Чикаго, где можно выжить, только если у тебя крепкие кулаки, один тип вытащил перо…
Вытащил нож и порезал меня. Мы схватили его и скрутили ему руки так, что хрустнули кости.
Таков Чикаго. А затем, джентльмены, идет Канзас-Сити. В отличие от того, что пишут профессора в своих исследованиях, моим первым заданием в «Канзас стар» было найти пропавшего репортера в одном из питейных заведений, отправить его протрезветь в турецкие бани и доставить к машинистке. Так что, если профессора действительно хотят знать, чему я научился в «Стар», так вот этому – как приводить в чувство ребят, окосевших от выпивки.
Но высокоуважаемые ученые мужи не хотят принимать это во внимание. Надев свои мантии Йейля, Принстона и Нью-Йоркского университета, они загружают мои сочинения в свой «Искатель символов», представляющий собой нечто среднее между счетчиком Гейгера и китайским бильярдом. Или пускают в дело портативные индикаторы стремления к смерти, которые, помимо прочего, регистрируют комплексы разных видов, сертифицированные и нет. Потом они задают мне серьезные вопросы о символике и стремлении к смерти, а о результатах своих серьезных исследований читают лекции и делают доклады, посвященные проблемам Серьезной Литературы. Но поскольку я отвечаю им, используя бейсбольную терминологию, являющуюся гораздо более точной, чем литературная, им кажется, что я не принимаю их всерьез. Мистер Хемингуэй, прокомментируйте сублимированное стремление к смерти в романе «И восходит солнце». Ответ: Я сублимировал его точно так же, как это сделал Уитни Форд, передавая мяч Теду Уильямсу. Мистер Хемингуэй, вы согласны с теорией, утверждающей, что во всех ваших произведениях живет один и тот же герой? Ответ: А что, Йоги Берра подавал крученые подачи? Мистер Хемингуэй, какова символика покалеченной руки Гарри Моргана, покалеченной кисти полковника Кантуэлла и покалеченных гениталий Джека Барнса? Ответ: Сложите их вместе, добавьте покалеченные ноги Микки Мантля, хорошенько размешайте и, если они не наберут четыреста очков, пошлите их играть в декейтерском «Минотавре».
Вот такой монолог при воспоминании о первом ружье, подаренному ребенку дедом, и об отце, который научил обращаться с ним.
Чтобы не возвращаться больше к вопросу о непростых взаимоотношениях Эрнеста с родителями, приведем такой факт, после осмысления которого все станет на свои места. Когда сын прислал домой из Парижа свою первую долгожданную книжку рассказов, то в Оук-Парке разразился дикий скандал – правда, без непосредственного участия главного действующего лица, то есть самого Эрнеста. Его сестра Марселина вспоминала, что, ознакомившись с творчеством будущего нобелевского лауреата, родители повели себя так, как будто им в дом подбросили дохлую кошку: папа ходил угрюмый, а мама рыдала, то и дело воздевая руки к потолку и вопрошая Господа, за какие такие ее грехи сын стал столь отвратительным человеком?.. Господь, судя по всему, ясного ответа не давал. Тогда отец взял все шесть экземпляров книжки, тщательно упаковал и отправил в Париж на адрес издательства. После чего в письменном виде сообщил Эрнесту, что не желает видеть в своем доме ни подобной мерзости, ни его самого. А все дело в том, что, описывая события минувшей войны и свою первую любовь, Эрнест позволил героям разговаривать не на литературном языке, а употреблять слова и выражения, которые им казались более уместными. Особую ярость отца вызвал тот факт, что главный герой его сына оказался болен гонореей. Он так и написал Эрнесту: «Мне казалось, что всем своим воспитанием я давал тебе понять, что порядочные люди нигде не обсуждают свои венерические болезни, кроме как в кабинете врача. Видимо, я заблуждался, и заблуждался жестоко…»
Кларенс Хемингуэй любил сына, страдал от того, что в двадцатые годы он редко бывал в Америке, а жил в Европе. Отсутствие старшего сына угнетало Кларенса, которому было чуть больше пятидесяти лет, но, однако, он почему-то чувствовал себя древним стариком. Его беспокоил диабет, волновали и финансовые проблемы. Мучила мысль, что жизнь прошла, а он хотя и стал очень уважаемым в Оук-Парке врачом, но так и не узнал секретов индейской народной медицины. Жена, в которой уже невозможно было распознать несостоявшуюся звезду сцены, вдруг начала проявлять заботу и настойчиво советовать ему наконец заняться своим здоровьем: «Милый, у тебя же грудная жаба! Милый, ты обязан лечь в постель». Он отмахивался и не говорил ей, что грудная жаба пустяки по сравнению с теми болями в ногах, которые правда испытывает в последнее время. Как врач, Кларенс не могу не знать причины этих болей: диабет давал осложнение – гангрену ступней, а гангрена неизлечима.
Родных Кларенс избавил от этих медицинских подробностей, но стал раздражительным и угрюмым. Надолго запирался у себя в кабинете и держал на замке ящики своего письменного стола. И по непонятной причине отказывался брать внуков с собой в автомобиль (они только потом поняли: дед не хотел рисковать детьми – боялся, что в какой-то момент боль станет нестерпимой и он выпустит руль). Жена обижалась, сердилась, волновалась, писала письма дочери: «Хорошо бы ты снова приехала погостить к нам и привезла с собой дорогую крошку Кэрол. Папа так любит ее. Может, увидев внучку, он приободрится…»