Однако у этого логического эпилога имеется своя сложная логика индивидуального, социального, национального и «исламского» духа и тела. Живая значимость современной исламской реформаторской идеи состоит в том, что она, подвергшись воздействию течений исламской и мировой рационалистической и гуманистической мысли, попыталась доказать, что чистое осознание истины предполагает приверженность ей, то есть материальное, моральное, духовное и нравственное абстрагирование. А значит – возвышение над телом и сбрасывание его под ноги духовной интуиции как необходимой предпосылки всякого подлинного творчества.
Гл. 1. Мусульманская реформация – философия воли к действию и творчеству
§ 1. «Цивилизационное принуждение» и исторический парадокс исламского самосознания
Исторический парадокс, сопровождавший появление современного мусульманского мира, состоял в том, что этот мир родился большим. Неизбежным следствием этого стала трудность его воспитания и сложность его подчинения, в том числе самому себе. Крушение Османской (турецкой) империи среди прочего означало крушение духа ложного величия, обнажившее ее несостоятельность. Выяснилось, что Османское государство не являлось империей в точном смысле этого слова и не могло быть исламской державой, так как ее окончательная идентичность уже давно растворилась в «туркизме», лишенном выраженных черт. За пышными имперскими одеяниями, пафосной внешней статью скрывалось одряхлевшее тело. Европейские империи-победительницы заготовили своей новой «добыче» торжественные похороны, продемонстрировавшие мощь, энергию и настойчивое стремление проглотить все, что только можно, обрушив на голову Османов всю ту историческую месть, которую веками вынашивали народы европейского континента.
Эта ситуация создала новое уравнение с четко обозначенными составляющими противоборства между мусульманским Востоком и христианским Западом. Случилось то, что должно было случиться; нашла буквальное воплощение мысль, согласно которой то, чему быть суждено неминуемо будет, но не больше того, чему быть суждено! В то же время выяснилось, что произошедшее стало коренным результатом того состояния, в котором оказались стороны конфликта. В этом смысле давление Европы, ее новое цивилизационное принуждение с его культурным и политическим содержанием явились историческим благом; они продемонстрировали, что мир и история – это огонь, который где-то разгорается, а где-то затухает.
Цивилизационное принуждение обладает глубинным смыслом, в том числе как действенный способ становления цивилизации как таковой. Вследствие такого принуждения исчезает прошлое, в конфликте противоборствующих сил выявляются новые, разнообразные потенциальные возможности, представляющие собой альтернативу новому «возрождению». Однако это исчезновение представляет собой историческую формулу, предопределяющуюся балансом сил и характером их возникновения. Иными словами, цивилизационное принуждение одновременно является способом существования, сосуществования и борьбы цивилизаций, ибо оно заключает в себе набор альтернатив. Следовательно, оно вырабатывает критерий «объективного» продолжения конфликта цивилизаций. Помимо этого, всякое принуждение предполагает наличие культурной составляющей.
Если стоять на почве реальной истории, то осуществляемые шаги не могут превзойти своей реальной значимости. Это означает, что цивилизационное принуждение одновременно является подходящим способом выражения собственной энергии подъема и спада. Свои составляющие элементы оно черпает из первоначальных посылов его появления. Ведь цивилизационный подъем – лишь вид проявления нарастающей открытости в недрах крупных принципиальных установок. В равной мере это относится и к возможностям цивилизационного спада. Иначе говоря, внутренняя глубина великих цивилизаций – это глубина их основополагающих принципов и первоначальных посылов, а от того, как они проявляются в реальной коллизии, зависит тип их «приспособления». Однако это не означает, что историческая эволюция культур и типов присущего им сознания скрытно коренится в их первоначальном действии. Такое предположение фактически справедливо лишь для созерцания того, что принято считать предопределением, судьбой. Тем самым история превращается в устойчивое действие, данное раз и навсегда. В действительности же ее видимый «застой» объясняется методикой подхода к ней. Ведь история не знает подъемов без спадов, равно как и спадов без подъемов. Чаще всего она осознает себя и свои культурные проявления через термины конфликта и вызова. В этом осознании могут присутствовать бесчисленные гипотезы, но вместе с тем оно обязано учитывать ту истину, что настоящее коренится в прошлом, а прошлое – в его первоначальных установках или культурных очагах.
В этом смысле цивилизационное принуждение европейского Запада в отношении Востока, его воздействие на него представляют собой принуждение через навязывание понятий и ценностей подчинения и господства. Это одно из следствий силы и баланса сил, а вовсе не производное человеческого духа в его актуальном бытии. Этот дух – отнюдь не нечто существующее само по себе или отвлеченная сила, воплощающаяся в историческом акте, словно следствие неизбежной закономерности или исполнение некоего закона (естественного либо сверхъестественного); скорее это координирующий дух единства. Но это единство не означает абсолютной гармонии или безмолвного послушания. Его становление не предполагает достижения какого-либо конца; оно также представляет собой силу живого действия борьбы. Действенное бытие человеческого духа не обязательно предполагает совпадения реальной истории с идеалом, а указывает на «недостаточное совершенство», присутствующее в этом несовпадении, на реальную пропасть, на которую постоянно натыкается человеческая культура в своих устремлениях.
В этом смысле тоже можно было рассматривать крушение османского имперского дома как благо, ибо оно породило новую разнообразную исламскую и национальную палитру, что уже само по себе предполагало возврат к истинному положению вещей, вызвало ощущение возвращения к первоначальным истокам, а следовательно революционизировало реформаторский дух и породило социально-политический культурный радикализм. Новая ситуация была встречена с особым энтузиазмом, который заключал в себе все специфические противоречия живого единства. Исламский мир повел себя подобно бедуину, который на вопрос, не страдает ли он от холода, будучи нагим, ответил: «Меня согревает моя родословная». Если с точки зрения тела такой ответ кажется абсурдным, то он глубок с точки зрения духа. Он говорит о том, что тело обладает внутренним теплом, скрытым под обычной кожей; это все то, что привязывает его невидимыми ощущениями принадлежности. Народы «мусульманской уммы (сообщества)» глубоко ощущали свое историческое культурное наследие, что проявилось в менталитете и поведении мусульманских реформаторов, а также в различных проявлениях политического радикализма. Мятущееся самосознание одновременно подпитывалось ощущением уверенности, черпаемым из поэтической идеи, согласно которой «жизнь полна превратностей». Если же отойти от поэтики, отражающей трагизм судьбы и геройство индивидуального духа, то новое уравнение в отношениях между Западом и Востоком заключалось в новом вызове, предопределявшемся подъемом европейского Запада и упадком мусульманского Востока, то есть всем тем, что сопровождало процесс цивилизационного принуждения, навязывавшегося «Западом» «Востоку».