А обеспечивать весь этот мой гламур, заботу и уход обязаны будут мужчины. Те самые, каждый из которых будет бояться меня потерять и поэтому станет стремиться отдавать мне как можно больше.
На самом деле привнести свои принципы в жизнь мне было трудно. Особенно первые года три. Я влюблялась в парней, обмирала, растекалась. Меня гнобили подружки за мое табу по части пития, курения и наркотиков. Меня брали на слабо. Мне объявляли бойкоты и пытались учить жизни. Но я выдержала. Пришлось, правда, пойти в добавление ко всем моим занятиям на психологический тренинг. И на дзюдо. Зато теперь несложным самовнушением я могла за два-три дня выбросить из сердца любого незаконно забравшегося туда мужика. А любому стервецу, требующему от меня секса, или стерве, пытающейся растоптать, умела врезать и уйти непобежденной, с гордо поднятой головой.
И вот теперь, когда я встала на ноги, мне потребовалось разобраться с внутренней кармой нашей семьи, с проклятием, что пало на нас вместе со смертью бабушки – моей юной, не дожившей даже до двадцатипятилетия Жанны Спесивцевой. Я ведь к тому возрасту, когда она, бедненькая, померла, нашла себе место с хорошей и твердой зарплатой и делила ложе с Ярославом, который готов был ноги мне целовать, пылинки сдувать, на руках носить. Однако на пути к торжеству моих принципов меня постигла самая тяжкая в жизни утрата.
Моя мамочка, несмотря на пьянство, взбалмошность, неразборчивость в связях, гневливость и обидчивость, была самой лучшей, самой прекрасной в мире мамочкой. Но понимать это я начала, только когда она заболела, а осознала всю свою любовь к ней и нужность для меня, лишь когда ее, бедненькой, не стало.
Все произошло так ошемляюще обыденно и больно – в самом прямом смысле больно, – что я даже не хочу рассказывать. Все, что касалось ее болезни, я спрятала в тайники своей памяти. Осталось лишь немногое. Ее растерянное лицо, когда она первый раз пришла из поликлиники: «У меня рак. Четвертая стадия». Ее бурные слезы. (И мои.) А потом начался ее уход. Долгий, несмотря на полную предопределенность. Нет, не хочу вспоминать. Вот что я действительно должна вспомнить и записать – наш с нею разговор. Потому что только тогда, подготавливаясь к смерти, мать сообщила мне по-настоящему важные сведения.
2009 год
Областной город М.
Рассказ Валентины Дмитриевны Спесивцевой,
записанный ее дочерью Викторией Спесивцевой:
– Неужели ты думаешь, Вика, что я к бабушке нашей не приставала, где моя мама? И, совершенно понятно, слышала от нее бодягу – соответственно моему возрасту. «Уехала». «Улетела на Луну». «Живет в другом городе». Потом вдруг она мне поведала: твоей мамы больше нет. Да, рассказала: она жила в Москве и умерла. Мне лет восемь было – значит, начинались шестидесятые. Я взрослой себя тогда считала, поэтому почти сразу все поняла. И поверила. И вера эта была точная и тоскливая: мамочки больше нет. И я ее так никогда и не увижу. Потом, когда росла, не раз приставала к бабке: как мама умерла да почему. Но ты ведь знаешь нашу Елизавету – на нее где сядешь, там и слезешь. А на подробный рассказ бабка расщедрилась, только когда я в Москву от нее сбежала. После того как на «вечерку» все-таки поступила и домой прибыла на побывку. Семьдесят четвертый год был или семьдесят пятый? Тогда старушки так радовались, что я приехала, так радовались! Словно бы не чаяли меня увидеть. Словно бы я из мертвых воскресла. Потом я поняла: это они невольно на меня судьбу мамы Жанны примеряли. Она ведь как умотала в столицу учиться, так и не вернулась. Зато навсегда оставила бабкам гостинчик в моем лице. И теперь они снова подсознательно боялись: вдруг я тоже в Белокаменной сгину.
Мама высоко лежала на подушках в своей комнате. Я сделала ей укол обезболивающего, и оно стало действовать. Чтобы ей бесперебойно поступали нужные лекарства, мне пришлось влюбить в себя врача со «Скорой». Тогда, в возрасте двадцати трех лет, я успела понять: для того чтобы добиваться своего, совершенно не обязательно с мужиками спать. Бывает достаточно их в себя влюблять. Тогда они за поцелуй и ласковое слово готовы совершить для тебя больше, чем равнодушный к тебе самец сделает после самого изощренного секса. Мама за болезнь сильно исхудала и съежилась. Но рассказывала она хорошо – играли роль два десятка лет в журналистике и годы писательства.
– Когда я бабушку Елизавету про мамину смерть стала колоть, она сперва сказала мне, что произошел несчастный случай. Дескать, в тот день, в октябре пятьдесят девятого, в одной квартире в Москве собралась компания. Баловались с оружием. И моя мама убила сама себя. Мне эта история сразу показалась маловероятной, и я стала раскручивать бабулю на подробности. Даже двадцатилетней, только поступив на журфак и формально не став профессиональной журналисткой, я знала, какие вопросики надо задавать и на какие точки собеседника нажимать. Год в отделе писем газеты «Советская промышленность» сказался! Я, как-никак, тогда пару десятков материалов написала, в том числе очерк «Три дороги лесника Федорова» объемом четыреста строк, отмеченный на летучке!.. Вдобавок у меня имелось громадное преимущество перед любым случайным писакой, интервьюирующим собеседника, которого он увидел первый раз в жизни: я знала бабулю как облупленную. И – никуда не торопилась. Мне не надо было спешить, лететь, сдавать материал в номер. Я могла отойти от бабушки Лизаветы, ночью обдумать вопросы, а назавтра снова начать приставать к ней. И в итоге я выцарапала-таки историю, которая произошла в пятьдесят девятом с бабкой Елизаветой.
Она, разумеется, как только ей сообщили о смерти дочери, сразу бросилась в столицу. И тогда, в Москве, следователь из районной прокуратуры представил ей происшедшее следующим образом: компания вчерашних студентов собралась на квартире у одной из девушек по имени Валерия Кудимова, на праздновании ее дня рождения. Сильно выпили, стали баловаться с оружием, в том числе с наградной шашкой и сувенирными кинжалами из Грузии.
«Жанна Спесивцева, ваша дочь, – рассказывал он, – будучи в состоянии сильного алкогольного опьянения, случайно нанесла себе ранение в область груди. Ранение оказалось столь сильным, что спасти девушку не удалось, и она скончалась до приезда «Скорой». Вскрытие и судебно-медицинская экспертиза полностью подтвердили картину происшедшего. Вы можете забрать в морге труп для последующих похорон».
«Это выглядело ужасно и звучало невероятно: подумать только, сама себя заколола, балуясь!» – спустя пятнадцать лет говорила бабуля. Она никак не могла поверить в рассказ следователя. И знала, что у Жанночки есть хорошая подружка – Галочка Бодрова. Они весь институт прожили вместе в общежитии, в одной комнате. «Я была знакома с Галей, – продолжала свою печальную повесть бабуля (тогда, в семьдесят пятом), – потому что пару раз приезжала к Жанне в столицу и даже ночевала пару ночей с ними в одной комнате. Галина тогда показалась мне милой и чистой девушкой с сильным характером. И хорошей подругой. В начале пятьдесят девятого, я знала из писем Жанны, Галя вышла замуж и теперь проживала совместно с молодым супругом где-то под Москвой. Я спросила у следователя, присутствовала ли Бодрова на той вечеринке, когда произошел несчастный случай. Он покопался в бумагах и ответил, что да. Я попросила ее адрес – дознаватель без особой охоты сообщил его. Видно было, что он никакой радости не испытывает от перспективы моей с нею встречи – но в то же время понимает, что скрывать глупо: узнать нынешнее местожительство Галочки я, при желании, смогу и без него.