28
Мою статью о конкурсе танцев в Горьком напечатали. Как отнёсся к ней Гена Янаев, я не знал. Да и не старался узнать. Раньше в Горьком меня удивила просьба (или указание) Янаева, до публикации статьи показать её Юрию Афанасьеву. Из вежливости я всё же зашёл в ЦК Комсомола на Маросейке. Афанасьев имел репутацию прогрессиста, человека здравого смысла, возможно, и циника, но замечания его меня удивили. То есть Янаев в сравнении с ним показался мне чуть ли не либералом. Никакие советы Афанасьева я использовать не стал, ушёл от него разочарованным…
Что же касается Янаева, теперь для меня Геннадия Ивановича, и никак не Гены, то и позже случались с ним пересечения. Удостоенный перевода в Москву, Геннадий Иванович быстро делал карьеру. Сначала по комсомольской линии (в «Спутнике» и в Комитете молодёжных организаций), потом в Профсоюзах, а потом он вдруг был назначен Вице-президентом страны. Встретились же мы на Зимних Олимпийских играх в Гренобле. Я попал туда корреспондентом своей газеты, Янаев же привёз в Гренобль комсомольских лидеров со всей страны (в Нотр Даме шапки они не снимали – «я кепчонку не сдеру с виска, у советских собственная гордость…» и т. д.), а с ними – и художественное обеспечение Игр, якобы любителями из самодеятельности, скажем, «Калинку» на хоккее запевал будто бы донецкий шахтёр – баритон со званиями Юрий Богатиков. С Янаевым мы здоровались, хотя я и не был уверен в том, что он меня узнал. Во всяком случае о конкурсе бальных танцев он не вспоминал. И вот теперь Янаев руководил балетом «Лебединое озеро»… Хотя я и не мог понять, какие такие свойства его натуры возвели Геннадия Ивановича в первые лица государства. Впрочем, люди сидели с ним за столом откровенно серые. Что-то там было не так…
29
Тимофей сидел в автомобиле смирный. Кот, когда надо (ему), проявлял себя личностью благоразумной. Хотя нередко позволял себе дерзить и ехидствами оценивать поведение хозяев и их гостей. Однажды, в пору упомянутых выше предостережений премьера Н. Рыжкова, когда в столице приятели стеснялись заходить в дома друзей, чтобы не омрачать (или затруднить) их бытовое существование, один из гостей раздобыл где-то одиннадцать ромштексов в обвалке, что и стало поводом для устройства застолья. При этом Тимофею, приблизившемуся к столу, было объявлено: «Тимофей, мя́са у нас нет. И не рассчитывай…» Пока мы за столом шумели и вопреки всему радовались жизни (были принесены и дефицитно-талонные бутылки водки), Тимофей тихо подошел к дивану и принялся заниматься каким-то беззвучным делом, не способным обеспокоить и отвлечь нас от дружеских бесед. И всё же усердия Тимофея звук вызвали. Тимофей вытаскивал лапой из-под дивана картонную коробку с сапогами жены. Мы замерли зрителями. Кот влез в коробку и пустил в ней струю протеста. Выбрался из коробки и загрёб нечто невидимое на паркете. Тут же, хвост задрав и как бы не глядя на нас, Тимофей оставил наше общество. Степенно (что, впрочем, было ему свойственно) оставил. Но в интонациях его мрачных мяуканий угадывалось: «Мяса, говорите, у вас нет! А? Зато хоть совесть, наверное, у вас есть…» Мы посмеялись, ну, надо же, каков остроумец-то Тимофей, кто-то вспомнил о раблезианском юморе, коробке из-под сапог, вернулись к застолью, напитки ещё оставались… Но вскоре все за столом ощутили неловкость и погрустнели…
Кстати, к столу этому Тимофей относился обычно чрезвычайно уважительно. Я работал за этим столом, рядом лежали тетрадки в клеточку, стержневые ручки и стояла машинка «Эрика», пока не поломалась. Тимофей устраивался где-нибудь невдалеке, но так, чтоб иметь обязательный и полезный обзор окрестностей и видов из коридора, закрывал глаза, якобы не желая смущать работника, и всё же, иногда веко его правого глаза осторожно приподнималось, но тут же глаз Тимофея затухал, проверено, мин нет, хозяин не дует в ус, а утыкается ручкой в тетрадку. За столом же этим, а других в столовой не было, нередко напротив меня сидели деловые гости – журналисты (брали интервью) и издатели (вели переговоры). Здесь у Тимофея сомнений не возникало. Он сразу же вспрыгивал на стол и размещался справа от меня и машинки. С минуту взглядывал на пришельца и, оценив суть его натуры, а главное – степень его опасности, как бы успокаивался и от скуки (опять всё то же самое!) задрёмывал. На самом же деле Тимофей задрёмывать и не думал, а бдил. Не знаю (и разгадывать не стал), какие такие силы и зачем возникали в Тимофее с необходимостями оберегать меня и мои литературные интересы. При этом вроде бы и корысти не имел. Хотя нет, мелкая корысть у него, пожалуй, всё же была. Тимофей чрезвычайно любил фотографироваться. И как бы смущался, и явно ждал, чтобы его уговорили остаться на столе и даже усесться на мои черновые тексты. Некоторые фотографы приходили к нам не впервые, их Тимофей приветствовал движениями лениво-доброжелательного хвоста. И надо сказать, изображения Тимофея, возможно, и по моим предощущениям тоже – покровителя моей писанины и её заступника, появлялись в «Литературной газете», ещё где-то и даже на шмуцтитулах моих книг. Живописным выглядел на них кот Тимофей!
30
В машине Тимофей сидел смирный, головы не приподнимал, ничто вне автомобиля его как будто бы не интересовало. Возможно, однажды он и поднял голову и разглялел, что там, за стёклами, – в грешном и сыром мире, но я этого не заметил, а Тимофею было как бы позволительно поспать. Сын не делал коту замечаний и не интересовался, испачкал ли Тимофей обивку сидений или не испачкал. Его занимали свои проблемы, можно предположить, не самые весёлые. Я решил его ни о чём не спрашивать.
– Домой заезжать не будем, – сказал сын, – а сразу поедем на Пресню в Нотариальную контору. У меня много дел, и бумаги надо оформить поскорее. Так что, кот, придётся тебе потерпеть.
Предупреждение сына Тимофей воспринял не открывая глаз.
Шум Москвы всё же заставил кота не только открыть глаза, но и привстать и, упёршись передними лапами в дверцу, позволить себе понаблюдать за утренним бытом города. От Москвы за летние месяцы он отвык. Но прежние его возвращения в город были спокойными. Однако сегодня виды за окном (а он ещё и принюхивался к заоконью) заставили его нервничать. Видно было, что нынче городские улицы и всё, что на них, были ему неприятны. Страншые машины с палками-пушками на мордах и на зловещих лапах-гусеницах его пугали. И люди повсюду были мрачны и неизбежно серы. Тимофей отскочил от дверцы и улёгся, прижавшись ко мне.
31
Жили мы в центре, в Газетном, между Телеграфом и Консерваторией, но почему-то многие наши районные службы (военкомат, собес, налоговые и пр.) размещались на другом боку Москвы – на Красной Пресне. Там в каких-то пресненских переулках, к востоку от Москвы-реки, и следовало искать Нотариальную контору. Переулки там из пятиэтажных домов серого кирпича, неотличимых друг от друга, как ровные листья подорожника, то теряли свои имена и жили без настенных указателей, то утыкались в безнадёжье бетонных промышленных заборов. И всё же дом с меленькой вывеской «Нотариальная контора» после поисковых петель был найден. Нотариусам в нём был отведён нижний этаж. При здании был двор без ухоженных тропинок, вообще – без тропинок, заросший сорняками. Причём, сорняками вовсе не из травянистых, а кустарниками и тонкоствольными деревьями неизвестных мне пород. Таких запущенных дворов в Москве было много. Удивил меня лишь свисавший с третьего этажа флигеля (метрах в тридцати от фасадного дома) мокрый полотняный транспарант с портретом на два этажа Геннадия Ивановича Янаева.