Самокритичное замечание: этой книге недостает прямого, язвительного, даже памфлетного описания производства пригородных зон, гетто, изолятов, фальшивых «комплексов». Проект нового пространства остается размытым; сегодня можно дополнить этот набросок многими уточняющими штрихами. Не всегда ясно показана роль архитектуры как использования пространства.
Тем не менее в этой книге по-прежнему есть несколько центральных моментов, и сегодня ее можно с пользой (для познания) пере-читать, вооружившись следующим подходом.
Первый этап или момент: составные элементы и анализ, с помощью которого они выделяются, «агенты» производства, полученные выгоды и т. п.
Второй этап: выявление парадигматических оппозиций: публичное и частное – обмен и использование – государственное и личное – фронтальное и стихийное – пространство и время…
Третий этап: привнесение в эту статичную картину диалектики: силовые и союзнические отношения – конфликты, социальные ритмы и время, произведенные в пространстве и пространством…
Подобное прочтение поможет этой работе избежать двойного упрека: в у-топичности (вымышленная конструкция в словесной пустоте) и а-топичности (устранение конкретного пространства, вместо которого остается лишь социальная пустота).
Анри ЛефеврПариж, 4 декабря 1985 годаI. Замысел этой книги
I. 1
Пространство! Еще несколько лет назад это слово означало всего лишь одно из геометрических понятий: пустое место. Любой образованный человек немедленно дополнял его каким-нибудь ученым термином, вроде «евклидово», или «изотропное», или «бесконечное». Принято было считать, что понятие пространства относится к математике, и только к ней. Социальное пространство? Подобное словосочетание вызвало бы недоумение.
Все знали, что понятие пространства веками разрабатывалось в философии; но из истории философии также явствовало, что науки, в особенности математика, постепенно отделялись от своего общего корня: старинной метафизики. Учение Декарта считалось решающим этапом в выработке понятия пространства и его обособлении. По мнению большинства историков западной мысли, Декарт положил конец аристотелевской традиции, в рамках которой пространство и время принадлежат к числу категорий: иначе говоря, пространство и время позволяют именовать и классифицировать факты чувственного мира, однако их собственный статус остается неопределенным – в том смысле, что их можно считать либо просто эмпирическими способами группировать чувственные факты, либо важнейшими обобщениями, стоящими выше, чем воспринимаемое чувствами. Картезианский разум поднимает пространство до уровня абсолютного. Объект, предшествующий Субъекту, res extensa, предшествующее res cogitans и явленное ему, господствует над чувствами и телами, ибо вбирает их в себя. Атрибут Бога? Порядок, имманентный всему сущему? Так после Декарта ставился вопрос о пространстве для философов – Спинозы, Лейбница, последователей Ньютона. До тех пор, пока Кант, вновь обратившись к понятию «категория», не переосмыслил его. Пространство (наряду со временем) – относительное, орудие познания, классификация феноменов, – тем не менее оторвано от эмпирики; по Канту, для сознания (для «субъекта») оно сближается с априори сознания (субъекта), с его внутренней структурой – идеальной, а значит, трансцендентальной, а значит, непознаваемой в себе.
Все эти долгие споры ознаменовали собой переход от философии пространства к науке о пространстве. Устарели ли они? Нет. Они важны не только как моменты или этапы в развитии западного Логоса. Были ли они чисто абстрактными, как предписывает угасающий Логос так называемой «чистой» философии? Нет. Они были связаны с точными и конкретными вопросами, в том числе с вопросами симметрии и асимметрии, симметричных объектов, объективных эффектов отражения и зеркальности. Эти вопросы вновь встанут перед нами в данной работе и повлияют на анализ социального пространства.
I. 2
Тогда явились математики в современном смысле, носители науки (и научности), не связанной с философией, полагающей себя необходимой и достаточной. Математики присвоили себе пространство (и время); они превратили его в свое владение, но парадоксальным образом: придумали разные пространства, неопределенное множество пространств – неевклидовы пространства, искривленные пространства, пространства с х измерений и даже с бесконечным числом измерений, конфигуративные пространства, абстрактные пространства, пространства, определяемые какой-либо деформацией, трансформацией, топологией и т. д. Математический язык, предельно общий и узкоспециальный, четко выявляет и классифицирует все эти бесчисленные пространства (чья совокупность, или пространство пространств, осмысляется, похоже, не без затруднений). Связь между математикой и реальностью (физической, социальной) была отнюдь не самоочевидной, между ними разверзлась пропасть. Математики, создававшие подобную «проблематику», оставляли ее на рассмотрение философам, которые тем самым получали возможность поправить свое пошатнувшееся положение. Вследствие этого пространство стало (вернее, вновь стало) тем, что в одной из философских традиций, платонизме, противопоставлялось учению о категориях: «умственной вещью» (cosa mentale) Леонардо да Винчи. Множащиеся математические теории (топологии) усугубляли старинную проблему, так называемую проблему «познания». Как перейти от математических пространств, то есть от умственных способностей рода человеческого, от логики, – сначала к природе, а от нее к практике и к теории общественной жизни, которая также протекает в пространстве?
I. 3
От этого наследия (философии пространства, исправленной и дополненной математикой) современная наука, эпистемология, получила и приняла определенный статус пространства – как «умственной вещи» или «умственного локуса». Тем более что теория множеств, притязающая на роль логики этого локуса, заворожила не только философов, но и писателей и лингвистов. Со всех сторон по примерно одинаковому сценарию стали возникать различные «множества» (иногда практические[3] или исторические[4]) и сопутствующие им «логики»; причем эти множества и «логики» не имеют больше ничего общего с картезианской теорией.
С тех пор концепт умственного пространства, дурно эксплицированный, совмещающий в себе у разных авторов логическую когерентность, практическую связность, саморегулирование и отношения частей и целого, порождение подобного подобным в совокупности локусов, логику содержащего и содержимого, – концепт этот становится все более общим, его не удерживают никакие рамки. Постоянно слышится речь о пространстве того и/или пространстве сего: литературном пространстве[5], идеологических пространствах, пространстве сна, топике психоанализа и пр. Причем в этих так называемых фундаментальных, или эпистемологических, исследованиях «отсутствует» не только «человек», но и пространство, о котором тем не менее говорится на каждой странице[6]. «Знание – это пространство, в котором субъект может занять позицию и говорить об объектах, с которыми он имеет дело в своем дискурсе», – спокойно заявляет М. Фуко в «Археологии знания»[7], не задаваясь вопросом, о каком пространстве он говорит и каким образом перескакивает от теоретического (эпистемологического) к практическому, от ментального к социальному, от пространства философов к пространству, где люди имеют дело с вещами. Научность (определяемая через пресловутую «эпистемологическую» рефлексию о полученном знании) и пространственность соединяются «структурно», по заранее предусмотренной схеме, которая очевидна для научного дискурса и никогда не переносится на понятие. Научный дискурс, не боясь двигаться по замкнутому кругу, противопоставляет статус пространства и статус «субъекта», мыслящее «я» и мыслимый объект, возвращаясь тем самым на позиции картезианского (западного) Логоса, который некоторые другие мыслители считают уже «закрытым»[8]. Эпистемологическая мысль, сопрягаясь с усилиями лингвистов-теоретиков, пришла к занятному результату. Она уничтожила «коллективного субъекта», народ как генератор того или иного языка, как носителя тех или иных этимологических последовательностей. Она изъяла конкретного субъекта, субститута Бога, давшего вещам имена. Она выдвинула на первый план неопределенное и безличное on, которое порождает язык вообще, язык как систему. Но субъект все-таки нужен – и тогда вновь возникает субъект абстрактный, философское Cogito. Отсюда новая актуализация (в модальности «нео») старой философии – неогегельянство, неокантианство, неокартезианство, включая Гуссерля, который без особых сомнений постулирует (почти тавтологическое) тождество познающего Субъекта и познаваемой Сущности, неотделимой от «потока» (переживаний), и, как следствие, почти «чистое» тождество формального знания и знания практического[9]. Неудивительно поэтому, что великий лингвист Н. Хомский восстанавливает декартово Cogito (субъекта)[10], утверждая, что существует такой лингвистический уровень, на котором невозможно представить каждую фразу как простую конечную последовательность элементов определенного типа, порожденную простым механизмом «слева направо», и что следует выявить конечное множество уровней, упорядоченных «сверху вниз»[11]. Н. Хомский ничтоже сумняшеся постулирует наличие ментального пространства, обладающего определенными свойствами: направлениями и симметричностью. Он позволяет себе перейти от этого ментального пространства языка к пространству социальному, где язык становится практикой, и даже не задумывается над тем, какую пропасть преодолевает. То же самое у Ж. М. Рея: «Смысл задается как законное право замещать означаемые в одной и той же горизонтальной цепи, в пространстве упорядоченной, заранее рассчитанной когерентности»[12]. Эти авторы, а с ними и множество других, ратующих за образцовую формальную строгость, совершают с логико-математической точки зрения образцовую ошибку – паралогизм: перескок через целую область, в обход последовательности, перескок, неявно узаконенный понятием «разлом» или «разрыв», используемым при каждом удобном случае. Они обрывают последовательность рассуждения, прикрываясь прерывностью, которая в их методологии должна быть под запретом. Тем самым создается пустота, зияние, размеры которого неодинаковы у разных авторов и в разных специальностях; этот упрек относится и к Ю. Кристевой с ее «семиотикой», и к Ж. Деррида с его «грамматологией», и к Р. Барту с его общей семиологией[13]. Последователи этой школы, которая (отчасти в силу своего успеха) все сильнее склоняется к догматизму, широко используют следующий теоретический софизм: пространство философско-эпистемологического происхождения фетишизируется, а социальное и материальное поглощаются ментальным. Некоторые из этих авторов все же подозревают о существовании или необходимости опосредования[14], но большинство без лишних церемоний перескакивают от ментального к социальному.