– Прибери все как следует. Не вечно же тебе в окно пялиться!
– Мы смотрели, как тает снеговик.
– Вот и прекрасно! Пока будешь убираться, он никуда не денется. Кстати, а это твое духовое ружье, как я понимаю, разряжено? Да или нет?
– Когда дядя Эндрю дарил мне его, он сказал, что мне можно стрелять из окна по птицам.
– Я спросил тебя, мальчик, разряжено ли оно.
– Его надо держать наготове на тот случай, если я вдруг увижу птицу, чтобы сразу…
– Я же говорил тебе, Джон, никогда не держать ружье заряженным, так ведь? Тебе уже десять лет, пора уметь обращаться с огнестрельным оружием. Давай-ка разряди его при мне, пока ты еще не забыл.
Джон всегда делал, что ему велели. Бесстрашный ребенок, он все же старался не провоцировать тот ужасный, затаенный гнев, который занимался в его отце при малейшем непослушании. Джон инстинктивно чувствовал, что, несмотря на доброту и терпение, тот был постоянно на взводе и мог взорваться от малейшей искры. А в последнее время он, ко всему прочему, стал каким-то другим. И все это было связано с неприятной новизной, вторгшейся в домашнюю атмосферу вместе со смертью тетушки Бетти, с этой растерянностью, царящей в доме, которая, как считал Джон, и повлекла за собой разные странности: он не ходит в школу, нескончаемые приходы и уходы полицейских, табачный дым трубок, снеговик, приглушенные, по чти шепотом, разговоры взрослых, которые резко обрываются, стоит только ему или Присцилле войти в комнату. В этом доме, где раньше все работало слаженнее восьмицилиндрового двигателя, поселилась неустроенность.
Засунув духовое ружье подальше в угол, Джон вернулся к окну, открыл его и высунулся на улицу. Оттепель чувствовалась везде: в кронах вечнозеленых пихт за теннисным кортом, еще запорошенных снегом, в сыром, мягком воздухе, ласково омывающем лицо, а самое главное – в певучем журчании воды, бегущей по проложенным в саду желобкам к маленькому водопадику в искусственных скалах, и, конечно, во всей остальной – подтаявшей и подгнившей природе.
Только снеговик словно не желал таять. Его лицо уже становилось зернистым и ноздреватым, но большая неуклюжая фигура до сих пор оставалась такой же, как ее слепили, и сразу глубоко в душе возникало то ощущение, которое они испытывали, создавая снеговика, – стоило только поглядеть на сильно утоптанный вокруг него снег. Джон вспомнил день, когда несколько недель назад дядя Эндрю, мистер Стрэнджвейс, Присцилла и он вышли во двор, чтобы соорудить снежную фигуру. Мисс Эйнсли тоже была, в алых шерстяных перчатках и пушистых меховых ботинках, так и сыпля непонятными для Джона глупыми нелепостями. Такие женщины просто тонут в собственной болтливости. Она даже принесла себе из кухни стул, но дядя Эндрю быстро столкнул ее и вывалял в снегу, и мисс Эйнсли много смеялась и старалась его побороть, но Джону показалось, что она была не в таком уж восторге, как старалась показать. Тогда дядя Эндрю выхватил у нее стул и поставил его рядом со снеговиком. Он сказал, что это – трон, и снеговик теперь будет королевой Викторией, а мисс Эйнсли ляпнула что-то вульгарное: мол, у нашей доброй королевы будет геморрой, если посадить ее в холод. Джон с Присциллой накатали огромные шары мокрого снега, которые дядя Эндрю водружал друг на друга, выскребывая их и тыкая в них пальцами, пока у него не получилось очень даже похоже на королеву из учебника истории. Вместо глаз снеговику прилепили по монетке в полпенни, а мисс Эйнсли откопала где-то в театральном сундуке дамскую шляпку с вуалью и надела снежной королеве на голову. Но папе почему-то это не понравилось, когда он вышел посмотреть, и пришлось унести шляпку обратно.
Глядя теперь на этого снеговика, Джон чувствовал непонятное наслаждение, будто он – Бог и смотрит с небес на землю, приказывая снеговику таять. Одна монетка беззвучно выпала из снежной глазницы. «Господь творит чудеса на наших глазах», – отрешенно пробормотал Джон.