– Он разглядывал Фоша.
– А-а… Кажется, он и тогда его боготворил. Бедный Уилфрид, жить ему несладко. Контузия, стихи, да и воспитание нелепое, отец совсем отошел от жизни, мать – наполовину итальянка, сбежала с другим. Беспокойная семья. Лучшее, что у него было, – глаза: грустные, сердце от них щемило. И к тому же очень красивые – опасное сочетание. Значит, он снова растревожил твое воображение? – И она уже открыто взглянула Динни в глаза.
– Нет, но мне было интересно, встревожишься ли ты, если я скажу, что его встретила.
– Я? Милочка, мне уже скоро тридцать. Я мать двоих детей и… – лицо ее потемнело, – у меня теперь иммунитет. Если я кому-нибудь захочу открыться, может, я откроюсь тебе. Но есть вещи, о которых не говорят.
Наверху, в спальне, путаясь в складках ночной рубашки тети Эм, Динни задумчиво глядела в камин, затопленный, несмотря на все ее уговоры. Она понимала, что странное томление, которое охватило ее и толкало неизвестно куда, просто нелепо. Что это с ней? Встретила человека, который десять лет назад поразил ее воображение! И, по всем отзывам, вовсе не такого уж хорошего человека! Что из этого? Динни взяла зеркало и стала разглядывать свое лицо над вышитым воротником тетиного балахона. Оно ей почему-то не понравилось.
«Ну до чего же оно надоедает, это унылое рукомесло проклятого Боттичелли», – подумала она.
А он ведь привык к Востоку, к черным очам, томно блестящим из-под чадры, к манящим прелестям, скрытым под покрывалом, к таинственным соблазнам, к зубам, как жемчуг, словом, к красе райских гурий. Динни открыла рот и стала разглядывать свои зубы. Ну, тут ей бояться нечего: лучшие зубы в роду. Да и волосы у нее, в сущности говоря, не рыжие, а скорее, как называла их мисс Браддон, – бронзовые. Какое красивое слово! Жаль, что теперь волосы так не называют. Фигуру под всеми этими рюшками и вышивками, правда, не увидишь. Не забыть посмотреться в зеркало завтра перед ванной. За все то, чего сейчас не видно, она, кажется, может благодарить бога. Со вздохом отложив зеркало, Динни забралась в постель.
Глава третья
Уилфрид Дезерт по-прежнему снимал квартиру на Корк-стрит. За нее платил лорд Маллион и пользовался ею в тех редких случаях, когда покидал свою сельскую обитель. Нелюдимый аристократ все же меньше тяготился своим младшим сыном, чем старшим, который заседал в парламенте. Он не испытывал к Уилфриду такой болезненной неприязни; однако, как правило, в квартире жил один Стак, бывший вестовой Уилфрида, питавший к хозяину ту загадочную и безмолвную привязанность, которая сохраняется дольше, нежели открытое благоговение. Когда бы Уилфрид ни приехал, даже без всякого предупреждения, квартира его имела такой же вид, в каком он ее оставил: и пыли было ничуть не больше, и воздух почти такой же спертый, и те же костюмы висели на тех же вешалках, и подавали ему тот же вкусный бифштекс с грибами, чтобы заморить червячка с дороги. Наследный «мусор» вперемежку с восточными безделушками, привезенными на память о какой-нибудь мимолетной прихоти, придавали большой гостиной дворцовый вид, словно она была частью каких-то суверенных владений. А диван перед пылающим камином принимал Уилфрида так, словно он с него и не вставал. Он лежал там наутро после встречи с Динни, раздумывая, почему один только Стак умеет варить настоящий кофе. Казалось бы, родина кофе – Восток, но турецкий кофе – обряд, забава и, как все обряды и забавы, только щекочет воображение. Он в Лондоне уже третий день после трехлетней отлучки; за последние два года ему пришлось пережить такое, что лучше не вспоминать, не говоря уже о той истории, которая внесла глубокий разлад в его душу, как ни старайся он от нее отмахнуться. Да, он вернулся, пряча от любопытных глаз постыдную тайну. Привез он и стихи, которых хватит на четвертый по счету тоненький сборник. Лежа на диване, Уилфрид раздумывал, не увеличить ли объем этой книжки, включив туда самую длинную и как будто бы самую лучшую из его поэм – отголосок той самой истории; как жаль, что ее нельзя напечатать… Недаром его не раз подмывало разорвать эти стихи, уничтожить бесследно, стереть всякую память о том, что произошло… Но ведь в поэме он пытается оправдаться в том, чего, как он надеется, никто не узнает. Разорвать стихи – значит лишить себя защиты, ведь без них он не сможет восстановить в памяти, что он чувствовал, когда перед ним встал выбор. У него не будет лекарства от угрызений совести, единственного оружия против призраков прошлого. Ему часто казалось, что, если он не заявит во всеуслышание о том, что с ним случилось, он никогда больше не почувствует себя хозяином своей души.
Перечитывая стихи, он думал: «Это куда лучше и глубже, чем та проклятая поэма Лайелла»[3]. И без всякой видимой связи вспомнил девушку, которую встретил вчера. Как странно, что он запомнил ее; тогда, на свадьбе Майкла, она показалась ему юной и светящейся, как Венера Боттичелли или какая-нибудь из его мадонн и ангелов – все они похожи друг на друга. Тогда она была прелестной девушкой. А теперь стала прелестной молодой женщиной, такой цельной, чуткой, с чувством юмора… Динни Черрел! Вот ей он мог бы показать свои стихи: она их поймет.
Потому ли, что он слишком много о ней думал, или потому, что ехал в такси, но Уилфрид опоздал и встретил Динни на пороге «Дюмурье», – она уже собиралась уйти.
Пожалуй, лучший способ испытать женщину – это заставить ее ждать вас на глазах у посторонних. Динни встретила его улыбкой.
– А я уже подумала, что вы про меня забыли.
– На улицах ужасная сутолока. И как не стыдно философам болтать, будто время – это пространство, а пространство – это время? Для того, чтобы их опровергнуть, надо просто пригласить кого-нибудь обедать. Я рассчитал, что мне хватит десяти минут – ведь от Корк-стрит надо проехать меньше мили, – и вот на десять минут опоздал! Простите, бога ради!
– По словам отца, теперь, когда вместо извозчиков ездят на такси, времени уходит по крайней мере на десять процентов больше. Вы помните, как выглядели извозчики?
– Еще бы!
– А вот я в их времена ни разу не бывала в Лондоне.
– Если вам знаком этот ресторан, ведите меня. Мне о нем говорили, но я тут еще не был.
– Надо спуститься в подвал. Кухня здесь французская.
Сняв пальто, они уселись за столик в самом конце зала.
– Мне что-нибудь легкое, – сказала Динни. – Ну, скажем, холодного цыпленка, салат и кофе.
– Вы нездоровы?
– Нет, это природный аскетизм.
– Понятно. У меня тоже. Вина пить не будете?
– Нет, спасибо. А когда мало едят, это хорошо? Как по-вашему?
– Нет, если это делают из принципа.
– А вы не любите, когда что-нибудь делают из принципа?
– Я принципиальным людям не верю, уж больно они кичатся своей добродетелью.
– Не надо так обобщать. У вас вообще есть к этому склонность, правда?
– Я подразумевал людей, которые не едят, чтобы не ублажать свою плоть. Вы, надеюсь, не из таких?
– Что вы! – воскликнула Динни. – Я просто не люблю наедаться. А мне для этого немного надо. Я еще не очень хорошо знаю, как ублажают плоть, но это, наверно, приятно.
– Пожалуй, только это и приятно на свете!
– Поэтому вы пишете стихи?
Дезерт расхохотался.
– По-моему, и вы могли бы писать стихи.
– Не стихи, а вирши.
– Лучшее место для поэзии – пустыня. Вы бывали в пустыне?
– Нет. Но мне очень хочется. – И, сказав это, Динни сама удивилась, вспомнив, как ее раздражал американский профессор и его «бескрайние просторы прерий». Впрочем, трудно было себе представить людей более несхожих, чем Халлорсен и этот смуглый мятущийся человек, который сидел напротив, уставившись на нее своими странными глазами, так что по спине у нее снова побежали мурашки. Разломив булочку, она сказала:
– Вчера я ужинала с Майклом и Флер.
– Да! – Губы его скривились. – Когда-то я вел себя из-за: Флер как последний дурак. Она великолепна – в своем роде, правда?