У девы были белокурые волосы, алый ротик и фарфоровые глазки подозрительной голубизны. Внизу надпись, что‑то вроде «Люби меня, как я тебя», жуткая гадость. Сонька, увидев открытку, покатилась со смеху и спросила: «Это не ты, случаем, позировала?» Я могла злиться сколько угодно, но она была права: юная дева на открытке здорово на меня смахивала, и это тоже порядком отравляло жизнь. Стоило мне надеть что‑нибудь романтическое, Сонька начинала фыркать, да и сама я, убедившись в том, что выгляжу принцессой из сказок Гофмана, вновь облачалась в деловой костюм. А вот Сонька могла носить что угодно, ей всегда все было к лицу. Волосы у нее темные, глаза зеленые, словно у кошки, и улыбка – до ушей.
Не знаю, что заставляет меня терпеть ее столько лет. Сама она объясняла это подсознательным чувством вины. (Сонька часов по десять в день смотрит телевизор и так поднаторела в психологии, что спасу нет.)
А дело в том, что ее дед по отцу был евреем и погиб во львовском гетто. Когда моя подружка считала, что это выгодно, она запросто могла прикинуться еврейкой, хотя из всего, касающегося этого библейского племени, знала только название древней столицы – Иерусалим да пару бытовых анекдотов про Абрама и Сару. В общем, если верить ей, выходило, что я искупаю вину своего деда перед Сонькиным. Насколько мне было известно, все мои родственники в то время пребывали гораздо северо‑восточнее города Львова, причем – и не по своей воле, но мою подружку это заботило мало. Не знаю, как насчет вины, но действовала она на меня, словно удав на кролика, что позволяло ей подолгу жить :в моей квартире, оставлять пятна на моей одежде и стаптывать мои туфли.
Теперь должно быть ясно, почему я так обрадовалась очередной Сонькиной фантазии: провести лето в деревне. К несчастью, в деревушке у пенсионера Николая Максимыча имелся телефон, старики вокруг одинокие, рядом летняя дойка, вот телефон лет пять назад и поставили. Не будь я законопослушной гражданкой, давно бы повредила кабель…
Возвращаюсь к ее срочному звонку.
Я тяжко вздохнула, а Сонька спросила как‑то вяло:
– Это ты или не ты?
– Ну, я. Как там дела у русской аристократии?
– А мне откуда знать?
– Что ж так?
– А вот так. Меня сейчас занимают другие мысли. Вот, к примеру, для чего мы пришли в этот мир?
– Ты прямо сейчас хочешь это выяснить? – поинтересовалась я. Сонька обиженно засопела.
– Дура ты бесчувственная. У меня депрессия.
– Не знаю такого слова.
– Все ты знаешь.
– Слушай, а кто за звонок платить будет?
Ты ж собиралась экономить.
– Ты самый близкий для меня человек.
Я нахожусь на грани…
– Отойди от нее в сторонку, – мне стало стыдно, и я, сменив тон, спросила:
– Чего у тебя?
– Славка – подлец…
– А, про Славку я все знаю.
– Нет, не все, – разозлилась Сонька, – приезжай, поддержка нужна.
– Приеду, – вздохнула я, – в пятницу.
– В пятницу твоя помощь может уже не понадобиться.
– Ты не топиться ли собралась?
– А что, получше меня люди руки на себя накладывали. Вот Анна Каренина…
– Она под паровоз бросилась, – уточнила я.
– У меня «Тарзан» под боком.
– Семь километров. Ты ленивая, пока доплетешься, передумаешь.
– Остри себе на здоровье. Конечно, моя жизнь в масштабах человечества мало значит, но нет человека, который был бы, как остров, сам по себе, каждый человек – это часть материка…
Тут до меня дошло, что Сонька цитирует Джона Донна, которого не может знать в силу своей беспросветной дремучести.