Нас заставили ждать несколько часов. В камере было очень неуютно, потому что сидячих мест для всех не хватало, и, несмотря на тесноту, стоял зверский холод.
Несколько человек воспользовались туалетом, и в таком маленьком помещении это было отвратительно, особенно при не работающем спуске. Содержатель паба щедро делился сигаретами, дежуривший в коридоре констебль снабжал нас спичками. Время от времени громкий лязгающий звук доносился из соседней камеры, где в одиночестве был заперт молодой человек, пырнувший свою «девку» ножом в живот, – по слухам, она имела большие шансы на выживание. Бог его знает, что там происходило, но создавалось впечатление, что парня приковали к стене цепью. Часов в десять всем нам выдали по кружке чаю – как оказалось, его предоставляли не власти, а миссионеры, работавшие при суде, – а вскоре после этого нас препроводили в большой зал, где арестованные ждали суда.
В зале находилось человек пятьдесят мужчин, одетых гораздо приличнее, чем можно было ожидать. Они расхаживали взад-вперед, не снимая головных уборов и дрожа от холода. Здесь я увидел нечто, весьма меня заинтересовавшее. Когда меня вели в камеру, я заметил двух бандитского вида мужчин, очень грязных, гораздо грязнее меня, задержанных предположительно за пьянство или за создание препятствий движению, их поместили в другую камеру в том же ряду. Здесь, в зале ожидания, эти двое активно работали: с блокнотами в руках они интервьюировали арестованных. Как выяснилось, это были «подсадные», их поместили в камеру под видом задержанных, чтобы выведывать информацию, потому что между узниками существует круговая порука, и друг с другом они разговаривают, ничего не тая. Сомнительный трюк, подумалось мне.
Тем временем арестованных по одному, по два уводили по коридору в зал суда. Наконец сержант выкрикнул: «А теперь пьяницы!», и четверо или пятеро из нас выстроились в коридоре, ожидая вызова. Молодой дежурный констебль посоветовал мне:
– Сними кепку, когда войдешь, признай себя виновным и не огрызайся. У тебя уже были судимости?
– Нет.
– Тогда это тебе обойдется в шесть монет. Сможешь заплатить?
– Нет. У меня только два пенса.
– Да ладно, это не важно. Тебе повезло, что сегодня не мистер Браун рулит. Тот – трезвенник. Он пьянчугам спуску не дает. Ни боже мой!
С пьяницами расправлялись так быстро, что я даже не успел заметить, как выглядит зал суда. У меня осталось лишь смутное воспоминание о трибуне, над которой висел герб, о служащих, сидевших внизу за столами, и об ограждении. Мы проходили вдоль этого ограждения, как очередь через турникет, и вся процедура сводилась для каждого примерно к такому диалогу: «Эдвард-Бертон-взят-мертвецки-пьяным. – Был пьян? – Да. – Шесть шиллингов. Проходи. Следующий!»
Все это занимало не более пяти секунд. В другом конце зала, куда нас направляли, находилась комната, в которой за столом сидел сержант с гроссбухом.
– Шесть шиллингов?
– Да.
– Можешь заплатить?
– Не могу.
– Тогда – обратно в камеру.
Меня снова отвели в ту же самую камеру, из которой забрали около десяти минут назад, и заперли.
Управителя паба тоже привели обратно, рассмотрение его дела отложили, и парня-бельгийца тоже – он, как и я, не смог заплатить штраф. Еврей не вернулся: был то ли отпущен, то ли приговорен, мы этого так и не узнали. В течение всего дня заключенных приводили и уводили, кто-то ждал суда, кто-то – «Черную Марию», которая должна была отвезти их в тюрьму. Было холодно, и омерзительная фекальная вонь стала невыносимой. Обед принесли около двух, он состоял из кружки чая и двух ломтиков хлеба с маргарином. Судя по всему, таков был здешний рацион. Если у кого-то имелись друзья на воле, они могли передать ему продукты, но меня поразило своей адской несправедливостью то, что не имеющий ни гроша человек вынужден был представать перед судом, имея в желудке лишь хлеб с маргарином, а также небритым – у меня к тому времени уже двое суток отсутствовала возможность побриться, – что, вероятно, еще больше настраивало против него судью.
Среди арестантов, которых временно поместили в нашу камеру, появились два друга или сообщника, которых звали, кажется, Снаутер и Чарли, их задержали за какое-то уличное правонарушение – препятствование движению своей тачкой, если не ошибаюсь. Снаутер был худой, краснолицый, злобный на вид; Чарли – низкорослый веселый крепыш. Между ними происходил весьма занятный разговор.
Чарли: Госп’д’суссе, ну и холодрыга тут, черт ее дери! Хорошо еще сегодня не старый козел Браун правит. Тот только посмотрит на тебя – и сразу месяц впаяет.
Снаутер (тоскливо напевает):
Клянчу, клянчу, в этом деле я мастак,
Поклянчу эдак, поклянчу так,
Пройдусь по всем хлебным местам…
Чарли: Да заткнись ты! Клянчит он. В эти дни тырить надо. Индюшки-то вон в лавках выставлены – что твои солдаты на параде, только голые. Слюнки текут, глядя на них. Помяни мое слово, попрошайка несчастный, еще до вечера одна из них будет моей.
Снаутер: А толку? Ее ж, мерзавку, в ночлежке над очагом не зажаришь.
Чарли: Да кто ее жарить-то собирается? Я знаю, где ее можно загнать за пару монет.
Снаутер: Не-а, это туфта. В эти дни петь – самое оно. Гимны. Если где какие похороны, так я как заведу свою шарманку – у всех внутри все переворачивается. Старые шлюхи все свои поганые зенки выплакивают, когда меня слышат. Уж на это Рождество я их нахлобучу! Выпотрошу как миленьких и спать буду под крышей.
Чарли: Эт’ дело! А я тебе подпою. Гимн какой-нибудь.
Он затягивает красивым басом:
Иисус, любимец моей души!
Позволь мне к твоей груди припасть…[6]
Дежурный констебль (заглядывая в камеру через зарешеченное окошко): А ну, заткнитесь вы там, заткнитесь! Вам тут что, молельное собрание баптистов?
Чарли (низким голосом, как только констебль закрывает окошко): Да п’шел ты, ночной горшок! (Продолжает напевать.)
Пока катятся воды,
Пока соблазны еще велики…
Я тебе какой хошь гимн подпою. В Дартмуре в последние два года я пел в хоре, басом, провалиться мне на этом месте.
Снаутер: Да ну? И как там, в Дартмуре, теперь? Джем-то еще дают?
Чарли: Не, джема нету. Сыр – два раза в неделю.
Снаутер: Иди ты! И сколько ты там оттрубил?
Чарли: Четыре года.
Снаутер: Четыре года без бабы?! Госп’д’суссе! Небось у парней крышу срывало, когда они видели пару бабьих ног, а?
Чарли: Ты чо, мы там, в Дартмуре, трахали старух с огородов. В тумане, под забором. Они там картошку копали. Старые кошелки, лет по семьдесят. Нас, сорок человек, поймали и устроили нам за это настоящую преисподнюю. Хлеб с водой, кандалы – ну, все, что положено. Я после этого на Библии побожился, что больше – ни-ни. Супротив закону ни шагу.
Снаутер: Ага, так я и поверил! Тогда как же ты последний раз в каталажку загремел?
Чарли: Вот не поверишь, приятель. Сестра на меня стукнула. Да, кровная сестра, чтоб ей ни дна ни покрышки! Моя сестра – та еще корова. Она вышла замуж за психа, помешанного на религии, и сама стала такой набожной, что у нее уже пятнадцать детей. Так вот, это он заставил ее на меня настучать. Ну, уж я с ними поквитался, можешь мне поверить. Как думаешь, что я сделал перво-наперво, как вышел из тюряги? Купил молоток, пошел к ним в дом и раздолбал ее чертово пианино в щепки. Да, вот что я сделал. И сказал: «Вот тебе, вот тебе за то, что настучала на меня! Кобыла ты поганая…» – ну и так далее.
Такой вот разговор с небольшими перерывами весь день происходил между этой парочкой, попавшейся за какое-то мелкое правонарушение и вполне довольной жизнью. Те, кому предстояло отправиться в тюрьму, молчали и не находили себе места, на лица некоторых из них – респектабельных мужчин, впервые оказавшихся под арестом, – было страшно смотреть. Управителя баром увели около трех и отправили в тюрьму. Он немного приободрился, когда узнал от дежурного констебля, что его везут в ту же тюрьму, где сидит лорд Килсант[7]. Видимо, подумал, что, втеревшись в доверие к лорду К. в тюрьме, сможет по освобождении получить у него работу.