Бабушка протягивает мне стакан парного молока, а Коста берет меня за руку и уводит смотреть ферму – здесь в огромных чанах он готовит каймак и сыр, а позади, в сарае, коптит и вялит мясо.
Ночь растворяет в своей материнской бездне звезды, уводит в плен не прохлады, а настоящего холода, не оставляя шансов одиночкам. Холод создан для того, чтобы сводить воедино.
Спустя несколько дней проезжаем страну сверху вниз: узкий серпантин открывает виды имений Караджичей, Вука и Радована, городища погостов, церквей, домов, из которых селяне бегут смотреть на проезжающие машины. Мимо проносятся Никшич, Подгорица, Цетинье – и вот мы в самом низу, у подножия гор, наши руки трогают горькое море. Будва приятна старым городом, совершенно гриновскими видами, отсылает к фильму «Человек-амфибия» и мечтам 1960-х. Долгие лабиринты скал, ведущие к тайникам и сокровищницам всех влюбленных, ночью кажутся призрачными и несуществующими. Соседний остров Св. Стефана закрыт, отчего молчит второй год тихим стражем на море, весь из совершенно опустевших каменно-цветочных зданий. Изумрудный город, окруженный рвом.
Далее нежным утром встреченный Котор – полный восторг сознания, тихий отблеск мечтаний, приветы, брошенные памятью прямо из детских, волшебных снов и кинолент. Каменные постройки всех видов и мастей – все сплошь XIV, XV, XVI веков, здесь понимаешь, что самые прекрасные архитектурные творенья всего мира – это храмы. Не изломанные часто болезненными экспериментами творца, не изуродованные мимолетным течением в искусстве, но созданные по первым проектам древних зодчих, продиктованным чувством веры.
В Которе всюду камень – верный друг времени, слуга памяти, отжим вечно несущей слово реки. Счастье узнаваемо здесь в скалах бухты, прячущей море так, если бы оно было горным озером. Камень в стене дома, к которому прислоняешься в ожидании заката, в воротах, ведущих в сердце города, в горах, исполосовавших Адриатику.
В Цетинье целыми днями дождь, выселяющий горожан с опустевших улиц в бары и на террасы домов знакомых. Семейственность и чувство клана таковы, что кажется, стоит чихнуть в одном конце города, как в другом тебе уже желают здравствовать. Старые раздолбанные авто, часто дружественно советского производства, цыганская яркость пейзажей и домов, щедрость природы на горы и зелень, музыкальность населения – все это похоже на образы Латинской Америки, неизвестно как оказавшейся здесь.
Еще дальше Ловчен – гора, не ниже Дурмитора, откуда видна вся страна – от севера и до юга, увенчанная египетски величавым мавзолеем Ньегоша, при жизни просившего, впрочем, всего лишь капеллу на свою могилу. Стоит вглядеться – и взор столкнется с Албанией.
Белград
Ночь внесла нас из Сербии в Черногорию, ночью же мы снова стираем границы между ними. Поезд «Подгорица – Белград» вынашивает в своем продолговатом чреве добрую сотню спящих, курящих беспрерывно, плачущих, шатающихся просто так. Двери хлопают крыльями уставших птиц, тут и там тревожит сжатая, спружиненная сербская речь, кажущаяся утроенным концентратом русского. Сербский вообще легко представляется мне утисненными мехами гармоники, где углы – согласные, а мягкие впадинки – запрятанные внутрь гласные, которых не видно и в сербском языке не часто встретишь. Русский язык – растянутая в долгом звучании гармонь, сербский – гармоника с плотно прижатыми частями.
Вечер в сидячем ночном поезде открывают неловкие просьбы чуть подвинуться, потесниться, извинения за уже осуществленные попытки оного; утро же встречает полным единением, сплетением и взаимным стремлением незнакомых рук, ног, голов. Это в наши купе уютно ныряют немытые теплые проводницы – с чаем, кофе, пивом и хрусталем (никогда не могла понять, неужели есть кто-то, кто садится в поезд, чтобы купить страшного вида набор из двенадцати приборов или предметов интерьера). Здесь же – практически коробка на колесах, максимально упрощенного вида тоннель, который не ты проезжаешь, но который сам везет тебя, превращая проделанные километры в несколько часов, а время – в пространство.
Слишком холодно. В наушниках поет цыган Экрем (этим именем вполне можно было бы завтракать благодаря гармоничному соединению фонетического эклера с кремом). Дальше звучит финальная тема Энио Моррикконе из фильма «Лолита». И такой же, как в экранизации Эдриана Лайна, старинный округлый автомобиль проезжает по улице, видной из окна поезда. Кто еще гладит зрением это медленное утро со мной?..
Тихими каплями плачет рассвет – и в проскальзывающем пейзаже вагонных окон, и в картинке фильма, набираемой по памяти. Так приходит к гению нанизывание идей – давно существующих, лишь нашедших своего сталкера. Я лежу в промерзшем балканском вагоне, мимо летят дома и деревья, шепча в такт болезненной лирике набоковской истории. Я почти перестаю разделять явь и мысли, вглядываясь в проступающий в стекле тот самый автомобиль «рено», что вместе с трассой так внезапно соединяет ночь и утро. Так что я до сих пор не могу понять, что это было: отзвук города, пойманного на крючок музыки, или обычный утренний европейский пейзаж.
…Свежим утром живет за окном Белград. Невозможно привыкнуть к цыганам, взаправду играющим на углах нежных улиц, во дворах, парках или садах – просто так, для себя. Их шершавые трубные звуки облачают город в гулкие, шумные, дрожащие вибрации. Пара дружных духовых вблизи Калемегдана – и вот, город полнится душными музыкальными волнами, цветочными, солеными, горькими – такими же, как твои чувства. Ты врываешься в этот город – а иначе войти в него он и не позволит – и мгновенно облачаешься в него, оборачиваешься им, ты и сам теперь он и есть. Перед глазами льется бесконечное кино – из покадрово проявляющихся видов других городов. Миражами проплывают Триестская площадь Независимости, Университет в Удине, еврейское гетто в Риме, Псковский Кром, мучительно незабываемые одесские улицы и киевские кварталы. В расширенную светом террасу просятся дворы Неаполя, bell’евые мосты из окна в окно, генуэзские крыши стонут от солнца в условиях недотянувшейся тени садов.
Обнаруживаю собственную неспособность свыкнуться с квартирой, где ночами продают абсент и художники демонстрируют свои новые работы, пока хозяин открывает дверь новым гостям. Эту мебель в его доме мы уже видели – в фильмах о довоенной Югославии или об итальянских 1950-х – привет серебряным нитям неореализма.
У Белграда шелковое нутро, полное россыпей алмазно-звездных ночей; здесь широкие вены Дуная и Савы, встречаясь, задают желание любить. Пробуешь поддаться реке сербской речи, потоком струящейся с утра и до вечера, – выбиваясь из ритма, просто покачиваешься на волнах игрушечно журчащего дивного языка. Кроме него тут и там раздаются грохочущие звуки фанфар, советских маршей и бодрых отсчетов испанской меренги.
Как удивительно, когда славяне выглядят как горцы со средиземноморским типом красоты. Это такая же мечта для бледных русских или белорусов, например, как в случае с японским комплексом маленьких глаз – те просто рисуют странные мультики с героями, у которых глаза занимают ровно половину лица.
У нас для этого есть сербы – обладатели русых волос могут быть здорово загорелыми и хлопать темными, густыми, нездешне томными ресницами. К тому же сербы почти все высокого роста. В общем, они такие же, как мы, только… погорячее, что ли. Отсюда и странный, привлекательный темперамент, и довлатовские рост и мощь в сочетании с детской склонностью к шалостям и гулянкам.