Он поднялся, мы вышли из кухни.
– Скажи, – спросил я, – почему метка у тебя на платке «Ф. Г.», если ты Крещук?
Он исподлобья глянул на меня, тотчас отвел глаза и сжал губы: мол, все равно ничего от меня не добьешься.
– Ну, как знаешь, – сказал я.
По бумагам понять, откуда он родом, где его семья и почему он ушел из дому, не удалось. Из школы документов не было. Но Крещук сказал, что ему двенадцать лет и что учился он в четвертом классе.
Я был убежден, что фамилия у него другая, он сменил ее, чтобы не отыскали его семью. Когда я был мальчишкой, так делали нередко; иные беспризорники даже и забывали свою настоящую фамилию, называли себя привычным прозвищем, кличкой, приросшей к ним за время бродяжничества. Но то было в двадцатых годах, а сейчас уже тридцать пятый, ребята сбегают из дому все реже. И потом, видно, что в семье о Феде заботились: пальто у него не новое, но добротное, крепкая обувь, белье аккуратно заштопано. На его светлой рябенькой рубашке у плеча, видно, был вырван клок, и чья-то заботливая рука положила штопку разными нитками: голубой, розовой, белой – по цветам ткани. Такими не бывают вещи мальчика неухоженного.
– Кто штопал? – мимоходом спросил я.
– Сам, – был ответ.
Через несколько дней я показал ему дырку в кухонном полотенце и попросил:
– Почини-ка.
Он было вскинулся, потом вспомнил, замялся… Галя дала ему иголку, нитки, он хмуро и неловко поковырял иглой минуты две и молча отложил полотенце. Все было ясно, и он только глазами сказал: «Поймали… ну и ладно».
– Послушай, – сказал я ему, – зачем нам играть в прятки? Зачем тебе выдумывать? Силком тебя никто домой не отправит. Скажи, как оно есть на самом деле, и мы вместе решим.
Он даже не ответил. Молчал, упрямо, добела сжав губы.
Мы определили Крещука в отряд Искры, и тут на него предъявил свои права Лира.
Лира дружил со всеми. Вернее, дружил он со мной – поверял мне все свои огорчения, делился мыслями и планами. Он неутомимо ссорился с Ваней Горошко, слушался Короля, уважал Искру («Ух и память! Ух и головастый!»), презирал неизвестно почему Любопытнова, а в общем, был одинаково хорош со всеми. Но Крещук задел какие-то особые струны его сердца, а почему – этого не мог понять ни я, ни, кажется, он сам.
– Хочу с ним подружить, – сообщил он мне однажды.
– Понравился он тебе?
– Угу.
– Чем же?
– У него почерк хороший, – сказал Лира, помолчав.
Я постарался ничем не выдать своего удивления. Почерк у Феди действительно был превосходный: мелкий, но отчетливый, круглый, однако мне казалось, что для дружбы этого, в общем, маловато.
Но вот незадача: оказалось, Крещук не хотел дружить с Лирой. Он ни с кем не хотел дружить, а Лира ему, видно, был и вовсе без надобности.
– Отстань, – сердито говорил Федор, когда Лира подходил к нему с наилучшими намерениями. – Чего привязался?
Анатолий горяч и самолюбив – это известно. И по всем законам, божеским и человеческим, он должен бы сказать про себя, а еще вернее – во всеуслышание: «Ну и черт с тобой!»
Но он этого не сказал. Получалось, что Фединых слов, Фединого отпора он просто не слышит: он не огрызался, он упорно садился рядом с Федей готовить уроки и очутился по соседству с ним в спальне, для чего поменялся кроватями с Искрой.
Взрослых Федя слушался беспрекословно – никогда не отказывался, не спорил. Учился хорошо. И в общем, внешне ничем не отличался от других.
* * *
Пришло письмо Леве Литвиненко.
– Это, верно, не мне. Откуда мне напишут? У меня родных никого нет, совсем никого.
Но на конверте стояло черным по белому: «Литвиненко Льву Андреевичу».
Лева взял у меня конверт, разорвал, первым делом взглянул на подпись; просияв, быстро прочел письмо. Только после этого поднял просветлевшие глаза.
– Это от Лючии Ринальдовны.