– Вы и сейчас еще можете многое, – заметил Константин Константинович, отодвинув сковороду и принимаясь за чай.
– Да, могу! И вам, Константин, могу дать совет. Я раскусила вас, ох раскусила! Говорили, что приехали отдыхать, а принялись шнырять по городу – работа понадобилась, угол с пропиской, да? – Павлина Тарасовна, все это время перебиравшая яйца в кастрюле, сбилась со счету и в сердцах со звоном набросила крышку. – А я вам советую: уезжайте! Здесь ничего вам не светит. Чтобы обосноваться в нашем городе, нужны суммы, а у вас, простите, драные подштанники и зубная щетка! Здесь протекция нужна вдобавок, волосатая рука здесь нужна, а не мечты и желания, которых, вижу, у вас в избытке. Понятно, Константин?
– Не совсем… При чем тут «рука» и «суммы»? Я живу, если не ошибаюсь, в самой свободной стране, и я, ее гражданин, волен выбирать место для проживания, я…
– Вы – человек-невидимка! – отрезала старуха. – Стол паспортный не навестили, прописочку временную, гостевую, не оформили. Я поражаюсь вашему легкомыслию, удивительной наивности, наконец! В нашей свободной стране существует по-ря-док! А где порядок, там нет места всяким перекати-поле. Взрослый человек, а приехал в Крым, ничем не заручившись, это ли не величайшая глупость?!
Солнце заливало кухню. Серая стена дома напротив, лежавшая в тени, отливала голубизной, обрыв за домом, по которому карабкались наверх марши лестницы, был фиолетовым, и солнце высвечивало на нем только отдельные выступы.
Не хотелось ни ссориться, ни оспаривать очевидное. Прописи эти он знал не хуже бабки Павлины, и чтобы успокоить ее и себя, Константин Константинович спросил, какие флотские шурупчики круть-вертит на Тихом ее младшенький, а может, и он тоже доктор? Спросил и, как в воду глядел, попал в точку: младшенький оказался патологоанатомом.
– Мрачная профессия…
– Не скажите! – возмутилась Павлина Тарасовна. – Сын писал, что у них в прозекторской висит плакат: «Это место, где смерть помогает жизни!». А по мне, так в этом есть свой шарм и, знаете, …таинство некое, что-то мистическое и даже величественное.
– Шарм, да, – вяло согласился Константин Константинович, убирая со стола остатки завтрака. – И таинств сколько угодно, особенно по части мистики, а уж с величием, по-моему, перебор. А старшенький, между прочим, как сюда угодил из Северной Пальмиры? Проштрафился, небось, эскулап, и – в деревню, в глушь, в Саратов?
– Где уж вам понять моих сыновей! – воскликнула старуха, демонстрируя жильцу разом и превосходство, и пренебрежение. – Гриша труд научный заканчивает. Ради него возвращается к живому делу. Напишет, отшлифует все мелочи на практическом материале и вернется в Ленинград. И Марка не трогайте. Что сказано мной, то сказано мной и только мной. Ведь сам-то, Константин, примчался ты не в деревню, не в глушь, а на Южный берег, а?
– На Южный, верно, – согласился Константин Константинович. – Что мне делать в деревне? Я хоть и бывший, но все ж таки по-прежнему моряк. Для счастья мне много не надо. Сарай с видом на море, топчан в оном и занятие для рук, чтобы заработать кусок хлеба. Если это, по-вашему, глупость, пусть будет глупость, но, уверяю вас, каждый глуп по-своему. Как и вы, Павлина Тарасовна, остались с глупыми мыслями, если хотите помешать выбору сына.
На сей раз она лишь поджала губы и промолчала, но совет все же дала:
– Поезжай, Константин, в Скалистый. Тебе же с пропиской? Там частный сектор. Если что и найдешь, так только там. Два месяца рыскал и толку не добился, а в поселке… Вдруг да и повезет в одночасье?
2
Суббота. На палубе «Черноморца» безбожная давка.
Дышать трудновато, но терпеть можно, и он терпел. Помогало ощущение грядущей удачи, внушенное, как ни странно, бабкой Павлиной. Чепуха! Главное, нынешний сон. Сон, как говорится, в руку, а коли так, то должна же когда-то черная полоса невезения смениться светлой полосой, долгожданным событием, и он, наконец, обретет постоянную крышу над головой!
Он не сдержал улыбки, когда в самом конце узкой бухты, куда поспешал катер и куда стремился сам Константин Константинович, показались мачты небольшого парусника: «А что я говорил?!»
Константин Константинович пошевелился, пытаясь протиснуться к борту и не отрывая взгляда от цветастого, словно картинка, кораблика, но спины и животы, склеенные потом, создавали непроходимую преграду. Он дернулся еще раз и окончательно застрял возле мордатого парня, припечатанного к круглой подпорине раскаленной, в испарине, грудью.
– Куда пр-рёшь, козёл! – дохнул перегаром ему в лицо мокрогубый акселерат. – Звиздну по организму – со смеху подохнешь!
Связываться не хотелось, но есть же предел!
– Слюни подбери, теленок… – посоветовал, стремясь отодвинуться от толстомясого. – Брызжешь вокруг, а кругом тебя люди.
– Ты чо?! Ты мине-е?! – оскорбился этот дебил, услышав такое от какого-то хлюпика-сорокота, и так двинул плечом в грудь, что Константин Константинович задохнулся. – Ты чо, козёл, не слышал, чо я тебе сказал?!
Толстая губа, отвалившись чуть не до подбородка, обнажила мелкие и острые, как у хорька, зубы и, выпятившись лодочкой, с шумом втянула воздух. Парень ухватился за стойку и попытался раздвинуть сомкнувшиеся плечи измученных жарой и давкой пассажиров, они зашумели. Некоторые, очевидно, знавшие его, жёстко посоветовали Дрыну («Ну и прозвище!» – отметил Константин Константинович) угомониться, а не то… Дрын засопел и отвернулся к бухте, но в Скалистом, когда сошли на крохотный причал, он толкнул Константина Константиновича локтем. Дюжий дядя с вислыми чумацкими усами дернул парня за рукав.
– Васька, не вяжись к человеку – не позорь Дроботов!
– Ладно, козёл, живи покедова, – снизошел Дрын до «позволения жить» и ушел в посёлок вслед за толпой.
День был слишком хорош, а Дрын, этот слюнявый балбес, был, в сущности, трамвайным эпизодом, который не стоил того, чтобы портить себе настроение. Поэтому Константин Константинович, что называется, плюнул на это дело и зашагал на соседний, совсем крохотный причал к славному кораблику старинной расцветки: желтые мачты, белые рубки, а борта – аж в три краски. Тут тебе и киноварь, и зелень вперемежку с синей, а местами вкраплена и охра. Да и всё судёнышко сделано под старину. Плоская корма имела окна и кое-какой орнамент, а ниже окон – накладное название из медных букв, которые сообщили ему, что перед ним – MAGGIE MAY. Впрочем, подумал он, у этой игрушки название может быть любым, ибо она наверняка предназначена для съемок пиратских фильмов. Ишь, какие на ней деревянные завитки, из-под которых слева и справа выступают за корму кронштейны-сопортусы с подвешенной к ним шлюпчонкой. И нос у шхуны фигуристый, с намеком на княвдигед. С него, понятно, матросы не какают, он не функционален и сделан токмо для декору. Да, конечно, шхуна – всего лишь киношный реквизит, создание, в общем, беспородное, однако, хотя и видны на ней пороки киноиндустрии, но вооружена она, как марсельная шхуна.
Константин Константинович сошел на причал и оглянулся. Позади – скала, переходящая в заросший деревьями крутой обрыв, на нем расположился поселок, внизу – шоссе, железнодорожная колея-двухпутка и желтое зданьице вокзала. За шхуной – речка и ржавые корпусы пароходов, чье будущее – металлолом. Справа виднелся мост через реку, за ним высились скалы, под ними белела церквушка. Ярко раскрашенная шхуна выглядела инородным пятном на будничном фоне выгоревших корабельных надстроек и груд сплющенного железа.
Покончив с созерцанием окрестностей, Константин Константинович заметил в крайнем кормовом окне шхуны бурое мужское лицо. Оно мелькнуло и пропало, но вскоре оно же, теперь в облике эдакого Билли Бонса, возникло на палубе, приблизилось к сходне и уставилось на посетителя, сделавшего к борту несколько шагов. А тот, приняв независимый вид и задрав голову, разглядывал путаницу обвисших снастей, ослабших вант и фордунов, перекрученных лопарей брасов и фалов, бросал взгляд на клочья измочаленной клетневки, и это пристальное внимание к рангоуту и такелажу не понравилось Билли Бонсу. Он и сам, оглядевшись вокруг, увидел, словно впервые, вопиющие признаки разгильдяйства и праздной жизни: грязное полотенце на планшире, башмак в стволе небольшой карронады, ведро с помоями и картофельные очистки на полубаке и, наконец, пыльный голик, лежащий на его, Билли Бонса, плаще, выстиранном и распятом для просушки на трюме. Присутствие любопытствующего незнакомца наполнило горечью капитанское сердце. Душа его была уязвлена обыденностью, с которой он давно смирился и с которой уже не пытался бороться, но теперь… Теперь уязвленная гордость трансформировалась в скорбно-призывный вопль: