Как прекрасно известно посвященным, антиквариат – отнюдь не только усыпанные алмазами золотые табакерки, бесценные полотна, античные геммы и прочая умопомрачительно дорогая старина. Антиквариат, собственно говоря, – это все, что угодно. Лишь бы ему насчитывалось годочков с полсотни – а то и не более двадцати. Продать можно всё – поскольку желающие найдутся не только на золотой портсигар, но и на прозаичнейшую ученическую ручку с перышком времен снятия Хрущева, и на сами легонькие металлические перышки (масса разновидностей!), и на чернильницу-непроливашку тех же времен. Словом, на весь былой хлам, который когда-то вышвыривался в помойки с поразительной легкостью. А потому сегодня, к примеру, днем с огнем не найдешь, ну, скажем, железнодорожной кокарды с паровозиком на фоне пятиконечной звезды – хотя их когда-то нашлепано было, если прикинуть, миллионов несколько. За триста баксов не далее как вчера ушли железнодорожные погоны – это в Шантарске, а в Москве улетели бы и гораздо дороже. И так далее…
Комната, где Смолин сидел, являла собою склад антиквариата – недорогого, но обильного: и пластмассовые кошечки сорокалетнего возраста, и настольная лампа еще более почтенного года рождения, и металлический перекидной календарь, и вазочки-статуэтки (буквально за последний год цены на фарфоровый ширпотреб былых лет взлетели втрое и останавливаться не собираются)… да мало ли! Продать можно всё.
Но главное – картины покойного Федора Степановича свет Бедрыгина, коих в просторной квартире, сопряженной с превращенной в мастерскую соседней (щедрый дар Никиты Сергеевича, сделанный под впечатлением кубинского восхищения), имелось преизрядно – а кроме них, этюды, наброски, линогравюры и прочие разновидности многолетних трудов мастера кисти…
Испокон веков повелось, что спрос на того или иного художника – вещь непредсказуемая, порой совершенно иррациональная. Не имеющая ничего общего с понятиями «гений» и «бездарность» – просто-напросто порой бабахает нечто, вызывающее дикий всплеск ажиотажа. Как это было во времена перестройки, не к ночи будь помянута, с направлением, известным как «соц-арт»: вся заграница с ума сходила от этого самого соц-арта, бешеные деньги выкидывали расчетливые западные дядьки – а потом мода как-то незаметно схлынула, и сгоряча купленное по бешеным ценам уже ни за что по таковым не продать. Точно так же влетели иные отечественные банкиры, за безумные деньги прикупившие себе что-то вроде Малевича: висеть-то оно висит, но за те же бабки хрен столкнешь…
Нечто вроде этого произошло и с покойным Бедрыгиным: внезапно, в результате совершенно непонятного уму процесса угодившего в струю. Дешевле чем за пять штук баксов картина средних размеров в столицу не уходит – а в Москве тамошние жуки накручивают еще процентов двести. Вот только спрос превышает предложение раз в несколько: процентов девяносто бедрыгинских полотен, имевшихся в Шантарске в частном владении, уже высосано , словно нехилым пылесосом, а те закрома, на которых, словно, прости господи, собака на сене, сидит бабушка Фаина Анатольевна, остаются недоступны… Потому что у бабули, изволите ли видеть, идеалы и убеждения, ничуть не изменившиеся с тех времен, когда по этой вот комнате носился экспансивный Фидель. И не нужны бабуле деньги, поскольку они, по большому счету, пошлость и грязь, и ничего ты с ней не поделаешь…
Утомился наш божий одуванчик, повествуя о временах теперь почти былинных, приутих, чаек стал прихлебывать… И Смолин, воспользовавшись паузой, крайне осторожно произнес:
– Фаина Анатольевна, вам бы, право, следовало написать мемуары. Вполне читабельно было б даже в наши непростые времена. Врут все, будто нынче успех имеют только детективы да порнушка, серьезная литература тоже в ходу… Но я не об этом сейчас, уж простите великодушно… Если вернуться к нашему старому разговору о продажах…
Он отставил чашку (тоже антиквариат из знаменитых некогда китайских сервизов с сиреневыми цветами, былой ширпотреб, но поди нынче найди…), сделал паузу, глядя проникновенно, предельно честно, где-то даже наивно чуточку.