– Да какое дело-то?! – заорал Лысый. – Какое, интересно, чужое дело может быть для тебя столь срочным и важным, что ты готова пожертвовать всё – собственную жизнь, все дела, друзей и так далее и тому подобное, лишь бы кому-то, кто в твоей жизни и объявился-то – без году неделя! – угодить. В чём дело? Ты можешь мне хотя бы объяснить, в какое очередное, извини, дерьмо ты вляпалась? Ну, ей-Богу, нельзя тебя оставлять без присмотра – на день даже! А я-то ездил – целых три месяца. Вот оно, то, что меня так тревожило в твоём голосе по телефону: так я и знал, что ты радостно вступила в очередную огромную лужу и, зайдя по самую макушку, теперь барахтаешься в ней…
– Нет никакой лужи, Сережа. Нет никакого дерьма. А есть действительно много нового, о чём я должна буду тебе рассказать. Но, извини, только то, о чём разрешат, чтобы ты знал. Потому что всё равно ведь что-то узнаешь, если всё же поедешь со мной…
– Да кто разрешит-то? Что именно я могу или не могу, хочу или не хочу узнавать – решаю только или я сам, или же – Господь Бог! Всем остальным я могу только адресок указать…
Тут Лысый снова начисто потерял дар речи, потому что обнаружил: лицо у Татьяны вдруг стало таким, словно с неё сняли совершенно всю одежду, включая бельё, на битком набитой народом центральной городской площади. Такое лицо, словно она внезапно случайно обнаружила, что головотяпски безпечно выдала тайну, в бессрочном сохранении которой клялась вечным посмертным спасением собственной души… Лысый на Татьяну посмотрел очень внимательно: может быть, она сошла с ума? Да вроде бы – не похоже. Но что-то явно случилось, причём такое, чего не предугадаешь, не просчитаешь, даже будь ты семи пядей во лбу! Но мало ли что…
– Танюша, в общем, ты как-то изменилась: и смотришься не ахти как, может, стоит показаться Коляну? – резко сменив тему, с ложным смирением спросил Лысый, тихо уповая, что Татьяна не станет выяснять, точнее, не помнит, какая именно врачебная специальность у Коли Весёлкина: не все настоящие психиатры носят кличку Психиатр.
– У меня, Сережа, как с психикой, так и с мозгами – всё в полном порядке, правда! – так же спокойно и тихо ответила Татьяна. – Возможно, выгляжу я, действительно, для тебя – непривычно, но это исключительно потому, что ты остался таким же, а я – очень сильно изменилась. Теперь я – настолько другая, что тебе, возможно, придется заново знакомиться со мной. Как, в общем-то, и всем остальным, кто меня знает. Знал, – поправилась она. И продолжила:
– Я, конечно же, на твоём месте подумала бы то же самое, увидь я в тебе, после всего лишь трёхмесячного расставания, столь разительные перемены. Но, поверь мне, перемены эти – положительные, в хорошую сторону. А выгляжу я так устало, потому что пришлось очень много работать – причём не только в редакции, но и вне её. Сотрудничая с моими новыми знакомыми. Но, чтобы тебе всё о них рассказать, придётся издали, очень издали, так сказать, заезжать. Чтобы ты действительно понял. А на это будет полно времени в поезде…
– Ты долго будешь надо мной издеваться? – опять до небес взвился Лысый. – Ну-ка, кончай секретничать и выкладывай поживее, кто эти знакомые, где ты их подцепила, чем они занимаются, чего они хотят от тебя – всё выкладывай! И имей в виду, что пока не расскажешь, я отсюда не уйду: лагерем стану в твоём коридоре, так что и ты не покинешь квартиры, пока не выдашь – детально и подробно – ответов на все мои вопросы! Ответы эти я, на правах твоего старого друга, получить хочу непременно!
Лысый видел, что Татьяна-то и рада бы что-то ему объяснить, ответить, поделиться с ним, всё рассказать, но что-то мучит её, останавливает. То ли она не знает, с какого конца подступиться к этому рассказу, то ли ищет слова, чтобы рассказ – о чём-то очень странном и трудно объяснимом – был принят им, Лысым, сразу, без дополнительных вопросов и объяснений, то ли эти новые знакомые пока не дали ей разрешения о них кому бы то ни было, включая даже Лысого, рассказывать… Но, с другой стороны, почему тогда она зовёт его в поездку, предпринимаемую как раз по их то ли просьбе, то ли приказу? Если же они о Сергее знают и согласились, чтобы он ехал с Татьяной, то должны же они были понять, что Татьяне-то в этом случае придётся выдать Лысому хотя бы какую-нибудь информацию.
Татьяна молчала, думала, собиралась с духом и Лысый, воспользовавшись этим, словно ожидая ответа, её рассматривал. При более детальном и внимательном изучении вид Татьяны оказался ещё хуже, чем при беглом первом взгляде. Лысый внезапно обнаружил, что изменения в Татьяне носят не просто физический, физиологический характер, но какой-то интеллектуально-душевно-духовный. Никогда, мягко говоря, не бывшая красавицей – и это ещё очень мягко сказано! – Татьяна стала излучать какой-то внутренний свет.
Лысый, узнавая привычные черты лица Татьяны – длинное, лошадиное лицо, маленькие глазки, огромные губы, которым позавидовал бы и негр, носище, который иначе, как рубильником и язык не поворачивается назвать, грубую, пористую кожу: всё, знакомое до оскомины – не узнавал ничего. Уродство каждой, из давно привычных и любимых, черты лица Татьяны словно сгладилось, уменьшилось, пусть на какой-то буквально микрон, но общее впечатление от её лица стало совершенно другим. Кроме того, Татьяна, и так никогда особым весом не отличавшаяся, ещё исхудала, но как-то по-особенному, непривычно и это исхудание облагородило её: и черты лица, и руки, и весь облик…
Сергей вдруг осознал, что его чувство к Татьяне внезапно вспыхнуло с новой силой: то ли жалость оказалась тем топливом, от которого неугасимый костёр разгорелся ещё ярче, то ли он по-новому полюбил новую Татьяну… Которую ему, возможно, действительно придётся заново узнавать, привыкать к её новым привычкам, новому образу жизни, странным, таинственным делам, которые вдруг появились и которые сразу же стали для неё настолько важны, что всё прежнее, казавшееся в ней естественным и навеки незыблемым, внезапно обратилось какой-то неизвестной стороной: или настолько изменилось, или он действительно многого в ней не замечал…
Подумал так и сам удивился: как же смог бы он, так сильно любя её, досконально зная в ней, казалось, каждый атом, чего бы то ни было – не заметить?! А, значит: это новое в Татьяне – действительно новое. Но ведь и новое должно было иметь прежде в ней какую-то почву, на которой теперь произросло, а он, Лысый, этого предрасположения к таинственному и странному ни разу никогда в Татьяне не замечал.
То есть, если быть честным, приходится сделать вывод, что он, при всём своем старании всегда и везде быть и оставаться настоящим мужчиной, оказался, на поверку, обычным мужиком. И – обычным приверженцем, носителем мужского шовинизма и столь же обычным эгоистом, который в себе видит и непостижимые взлёты духа, и падения этого духа в самые глубочайшие бездны, в других же – читай, в женщинах – не способен заметить даже самых явных проявлений духовного или интеллектуального роста или, так же, падения. И при этом имеет наглость громогласно объявлять всему миру! о своей вселенской любви, причём, увы, безответной, что и даёт ему право носить венец мученика… Да грош цена такой любви – и тебе! – если ты о самом дорогом, самом значимом для тебя человеке не знаешь, на самом деле, ничего! Так что, кажется, Татьяна была права, не поверив его чувству и отказавшись перевести их дружески-любовные отношения в куда более серьёзные – семейные?
– Ну что, Сергей, я могу на тебя рассчитывать? – Татьяна подняла на Лысого взгляд и он снова поразился тому, насколько у неё изменились глаза – включая, кажется, даже и цвет, придав абсолютно другое выражение лицу! Нельзя было сказать, чтобы очень увеличился – на довольно сильно похудевшем лице – размер глаз, но они явно стали больше от того внутреннего света, который теперь жил в Татьяне и лучился, казалось, из всего её существа, и даже цвет зрачков, прежде банально-карий, стал теперь другим – неописуемым, необъяснимым, невозможным: шоколад, просвеченный солнцем…