Моя история – это история вожделения, сомнительный отчет о страстях и проблемах; она берет начало в тот день 1956 года, когда нам доставили телевизор. Память то и дело отправляет меня в детство: вчера ночью я снова оказалась на кухне миссис Мэсикотт, отвернувшись от пылающей бумажной куклы, чтобы взять у толстой Зары первый урок неудержимой алчности, власти желания.
– Зара, взгляни, я же гибну! – стонала я. – Помоги мне, пожалуйста!
Но собака неотрывно, не мигая, смотрела на печенье с сахарной коркой.
Глава 2
Когда мне исполнилось десять с половиной, мы переехали в Тритоп Эйкрс. Там не было холмов, зато имелись новые тротуары, очень подходящие для катания на велосипеде.
В желтом одноэтажном домике номер двадцать шесть по Боболинк-драйв был гараж и душевая кабина с раздвижными стеклянными дверцами. За окном моей комнаты росла плакучая ива, и ветреными ночами ветви стучали по жалюзи. Этот дом мы не сняли, а купили.
Миссис Мэсикотт владела частью Тритоп Эйкрс, так что нам по знакомству достался двойной участок. К этому времени она приобрела себе новый серебристый «Кадиллак» (старый персиковый отдала моему отцу), набор клюшек для гольфа и членство в загородном клубе. К обязанностям моего отца прибавилась еще одна – играть с миссис Мэсикотт в гольф по выходным.
В свободное от старухи время папа занимался газоном – ровнял, засеивал травой, насвистывая, возил на тачке грязь с одного конца участка на другой. Он очень гордился, что двор у нас вдвое больше, чем у всех соседей. Каждый вечер он работал до темноты, превращаясь сперва в еле различимый силуэт, потом в белую майку, которая сама двигалась в сумерках, и, наконец, просто в свист.
Мама выгладила и повесила шторы и посадила за домом клумбу розовых далий, но цветы радовали ее недолго. В новом доме ее одолела аллергия, она жаловалась и брызгала в нос каким-то спреем по несколько раз на дню. А еще маму трясло при виде малышей, игравших на нашей тихой улочке без присмотра. Ее нервы сразу бы вылечились, говорила она, если бы сдать задом из гаража на нашем чертовом «Кадиллаке» и сбить кого-нибудь из соседских детей.
Джанет Норд, моя новая лучшая подруга, жила в доме десять на Скайларк-плейс, восемь десятых мили от нашего дома, согласно одометру на моем розовом велосипеде. Я познакомилась с Джанет, когда первый раз объезжала район. Увидев девочку примерно моего возраста, крутившую обруч в патио, я решила блеснуть перед ней умением водить велосипед, но не рассчитала высоту бордюра и грохнулась, сгорая от стыда, под еще крутившиеся велосипедные колеса.
– Знаешь что? – сказала подошедшая Джанет, на ходу крутя обруч и не глядя на мои окровавленные коленки. – Одна из моих сиамских кошек скоро родит котят!
Мы с Джанет с удовольствием отмечали наше сходство: обе родились в октябре с разницей в год, обе были единственными детьми в семье, обе левши, у обеих в имени и фамилии по двенадцать букв, каждая предпочитала доктора Килдера Бену Кейзи, любимый десерт – «Уип-энд-чил», пластинка – «Джонни Энджел». Единственным существенным различием было то, что у Джанет уже начались менструации и ей разрешили брить ноги, а я еще ждала этих событий. В ту весну и лето мы с Джанет смотрели мыльные оперы, менялись виниловыми пластинками и планировали совместную жизнь: после школы снимем пополам квартиру в Нью-Йорке и станем либо секретаршами, либо танцовщицами «Рокетс». Потом Джанет выйдет замуж за ветеринара по имени Росс, а я – за актера по имени Скотт или Тодд. Наши дети, по пятеро у каждой, станут лучшими друзьями. Мы будем жить в собственных домах по соседству и купим кондиционер и цветной телевизор.
У Нордов были сиамские кошки Самсон и Далила. Мистер Норд, лысый и скучный, продавал больничное оборудование и часто уезжал на сутки. Миссис Норд накладывала тени для век и носила обручи для волос в тон майкам и бермудам. Ленч она готовила по рецептам женских журналов: печеные хот-доги, обвалянные в крошках «Спешел Кей», пиццу из английских маффинов и прохладительный напиток «Телстар». Он представлял собой лимонад с содовой, а в бокале коктейльная вишенка, проткнутая зубочисткой, изображающая съедобный спутник, стучащий по губе, пока пьешь. Миссис Норд знала слова наших с Джанет любимых песен. Она училась твисту, а потом учила и нас («Смотрите! Выставляем одну ногу и крутим бедрами, будто тушим окурок. Правильно, правильно!»). Если прищуриться и поглядеть на нее с другого конца комнаты, можно было поклясться, что миссис Норд – это Джекки Кеннеди. А моя мать целыми днями сидела на Боболинк-драйв, разговаривала с попугаем Пети и переживала из-за мертвого ребенка.
После переезда на Боболинк-драйв я перестала целовать маму в губы. Прошло уже больше четырех лет с тех пор, как она потеряла Энтони-младшего. Папа чего только не пробовал, чтобы вывести ее из депрессии: и уроки ча-ча-ча, и психологов, и поездку в Поконос, и попугайчика, но жизнь и смерть моего братишки что-то сместили в маме раз и навсегда. Она отрастила себе огромную задницу, лицо часто дергал нервный тик. Когда мы ходили за продуктами, я убегала вперед и хватала с полок товары, лишь бы меня с ней не видели. Везя из школы приглашения в родительский комитет, я складывала их по многу раз, пока они не становились пухлыми квадратиками размером в дюйм, которые легко было засунуть между автобусными сиденьями. «У меня мама на работе, – сказала я Джанет, когда она предложила пойти ко мне в гости. – Она не разрешает мне водить подружек, если ее нет». А мать безвылазно сидела дома, потакая своим странностям: она обязательно выжидала три с половиной звонка, прежде чем снять трубку, постоянно заводила кухонный таймер и слушала громкое тиканье. Когда таймер доходил до ноля и с тоненьким писком затихал, мать снова переставляла его на шестьдесят минут и улыбалась с каким-то тайным внутренним облегчением. Пети был самой странной и навязчивой идеей матери.
Лаймово-зеленого волнистого попугайчика папа ей купил по совету невролога: врач сказал, она переключится и станет спокойнее. Сперва Пети маме не понравился – она жаловалась, что от птицы много мусора; но мало-помалу прониклась симпатией и вскоре уже любила попугая так, что это выходило за рамки здравого смысла. Она ему пела, разговаривала с ним, не запирала дверцу клетки, чтобы Пети мог свободно летать по дому, пока отец на работе. Мама таяла от счастья, когда Пети усаживался ей на плечо. Я ела ленч или рисовала за кухонным столом, посматривая, как мать наклоняет шею вправо или влево, поглаживая Пети подбородком. Она ужасно расстраивалась, когда мы всей семьей сидели в гостиной перед телевизором, а Пети оставался в кухне, в клетке, накрытой полотенцем.
– Господи, да посиди ты спокойно, – досадовал папа, когда мать в сотый раз поднималась и шла проведать Пети. Придя, она тяжело усаживалась на диван, с мокрыми глазами и какая-то отстраненная. Я терпеть не могла этого Пети и фантазировала, как попугай упорхнет в окно или влетит в работающий вентилятор, и тогда его чары развеются и власть над мамой закончится. Мое решение не целоваться было сознательным, принятым однажды вечером в кровати, специально чтобы ее задеть.
– Какая ты сегодня колючая, – сказала мама, когда я отвернулась от поцелуя на ночь.
– Целоваться с тобой я больше не буду, и точка, – сказала я. – Ты весь день целуешь своего попугая в грязный клюв.
– Неправда!
– Правда. Хочешь подхватить птичью инфекцию – пожалуйста, а я нет.
– Клюв у Пети чище, чем наши с тобой рты, Долорес, – прозвучал аргумент.
– Это просто смешно!
– В самом деле, я прочла об этом в книге о птицах.