Она восхищалась миссис Леви, умиравшей от рака.
— У них все как обычно, — сухо сказала Элинор.
Милли посмотрела на нее. Элинор хандрит, подумала она. Это была семейная шутка: «Осторожно. Элинор хандрит. У нее сегодня Гроув». Элинор стыдилась этого, но она действительно почему-то бывала раздражительна, возвращаясь из Гроув, — в ее голове одновременно теснилось столько всего: Кэннинг-Плейс, Эберкорн-Террас, эта комната, та комната. Старая еврейка, сидящая в постели в своей душной каморке; потом возвращение домой, здесь болеет мама, папа брюзжит, Делия и Милли пикируются из-за приглашения… Но она взяла себя в руки. Надо постараться и рассказать сестре что-нибудь интересное.
— Вдруг оказалось, что у миссис Леви есть чем заплатить за квартиру, — сказала Элинор. — Лили ей помогает. Лили работает у портнихи в Шордиче. Она приходила — вся в жемчугах и вообще. Они любят украшения, евреи, — добавила она.
— Евреи? — переспросила Милли. Она как будто попробовала «евреев» на вкус, а потом выплюнула. — Да. Они любят блеск.
— Она на редкость хороша собой, — сказала Элинор, вспоминая румяные щеки и белые жемчужины.
Милли улыбнулась. Элинор всегда заступалась за бедных. Она считала Элинор самым лучшим, самым мудрым, самым замечательным человеком из всех, кого она знала.
— Ты, наверное, любишь бывать там больше всего на свете, — сказала Милли. — Наверное, ты хотела бы и жить там, будь твоя воля, — добавила она, тихонько вздохнув.
Элинор заерзала в кресле. У нее, конечно, были свои мечты, свои планы, но она не хотела обсуждать их.
— Наверное, ты поселишься там, когда выйдешь замуж, — сказала Милли. В ее голосе слышались и досада, и жалоба. Званый ужин, званый ужин у Бёрков, подумала Элинор. Ей не нравилось, что Милли всегда сводит разговор к замужеству. А что они знают о браке? — спросила она себя. Они слишком много сидят дома, подумала она, и не видят никого, кроме знакомых. Томятся взаперти, день за днем… Поэтому она и сказала: «Бедные радуются жизни больше, чем мы». Это пришло ей в голову, когда она вернулась в эту гостиную, к этой мебели, и цветам, и сиделкам… И опять она себя одернула. Надо подождать. Вот когда я останусь одна и буду чистить зубы на ночь… В присутствии других нельзя позволять себе думать о двух вещах сразу. Она взяла кочергу и ударила по углям.
— Смотри! Как красиво! — воскликнула Элинор. На углях плясало пламя, легкий и бесполезный огонек. Такой огонек появлялся, когда в детстве они бросали в камин соль. Она ударила еще раз, и в дымоход полетел сноп золотых искр. — Помнишь, — спросила она, как мы играли в пожарных и мы с Моррисом подожгли дымоход?
— А Пиппи привела папу, — сказала Милли и замолчала. Из передней послышались какие-то звуки. Стукнула трость, кто-то повесил пальто. Глаза Элинор засветились. Это Моррис — да, она узнавала его по характерным звукам. Вот сейчас он входит. Она обернулась с улыбкой, как раз когда дверь открылась. Милли вскочила.
Моррис попытался остановить ее.
— Не уходи… — начал он.
— Нет! — крикнула Милли. — Пойду. Пойду приму ванну, — добавила она торопливо. И ушла.
Моррис уселся в кресло, которое она освободила. Он был рад, что остался с Элинор наедине. Некоторое время оба молчали. Они смотрели на желтый дымок и на маленькое, легкое, никчемное пламя, пляшущее на черной горе угля. Затем он задал обычный вопрос:
— Как мама?
Элинор рассказала, что все без перемен, «кроме того, что она стала больше спать». Моррис наморщил лоб. Он теряет юношескую свежесть, подумала Элинор. Это самое худшее в адвокатуре, все говорят: приходится долго ждать. Он делает черную работу для Сандерса Карри, и это очень скучно, надо целыми днями торчать в суде и ждать.