– Грех это страшный! – возвысила голос Хиония Ниловна. Бабушка Акулина Егоровна тихо ответила:
– Всё верно, да Господь милостив…
– Грех, грех несмываемый, смертный! Опомнись!
Даня замер с перепугу. Ему показалось, что в горнице, за занавеской, притаилось что-то страшное, бесформенное, о чём раньше никто не знал. Если это не прогнать – он вконец ослепнет. Какой-то грех прячется в комнате.
– Фёдора, может, спросить? – робко произнесла бабушка. – Да стыдно…
– Он прорычит – «бабьи дела»! – плачущим голосом отвечала маманя. – Он руку вчера прессом поранил, с работы его пригрозили уволить, не до меня ему! Сама я этот грех на себя возьму, сама! Куда же нам ещё одну тяжесть…
Ничего Даня не понял. Но от маманиного голоса стало ему совсем плохо. Как будто ей руку или ногу прищемили, или тяжесть какую непомерную навалили на спину, и из-под этой тяжести она жалуется.
Он пошёл поскорее на улицу, чтобы забыть то, что слышал. На пустыре ребята играли в лапту. Даня тоже хотел научиться. Брат Санька был отменный игрок и обещал показать ему приёмы. Дане нравилась бита – белая, вкусно пахнущая деревом, ложилась она тяжело и ласково в руку. Да только теперь уже ничего у него не получится – не разглядит Даня, куда метить. Поэтому остаётся сидеть на груде брёвен на краю пустыря и смотреть. Слушать, как кричат то сердитые, то ликующие мальчишки. Иной подбегал к нему, чтобы глотнуть из жбанчика кваса, спрятанного между лопухов, утирал рукавом раскрасневшееся лицо и перебрасывался с ним парой слов. И так хорошо было, пока Петька с Рыбачьей, отходя, не бросил:
– Жаль, ты не видел, как я им вмазал. Ты ведь слепенький теперь…
Даню как крапивой ожгло. Вскочил и пошёл, глотая едкие слёзы. Даже то, что близко, расплылось и закачалось.
Даня достал из кармана ключик, послюнявил его, рассмотрел непонятные значки, выделявшиеся на ржавом металле. И стал мечтать, как найдёт он дверь и уйдёт в подземные ходы, где темно и тихо, и никто его уж слепеньким называть не станет… Ключик на всякий случай засунул в старое куриное гнездо, там никто искать не будет.
Следующие дни в доме будто тёмным завесили все окна. Отец, и без того молчаливый, ходил туда-сюда, нянчил свою руку в тряпице. Маманя говорила тонким притворным голосом, от которого Дане было ещё страшней, чем от её жалоб в горнице. Бабушка Акулина Егоровна тяжело-протяжно вздыхала. Потом снова появилась Хиония Ниловна и твёрдо заявила:
– В больницу вашего Даниила надо вести. Там доктор из глаз бельма вырезает.
– Ещё чего?! – маманя заговорила своим обычным голосом, схватила в охапку, прижала Даню к животу. Запах её ситцевого платья и чего-то кисловатого был такой, как всегда. Как будто всё вернулось на свои места.
– Не дам я своего сыночка колоть-резать! – крикнула маманя. – Глазки его золотые… – и стала Даню целовать, обслюнявила всего. Он хотел вырваться, а она и сама вдруг оттолкнула его, отошла в сторону, как будто что-то пряча под фартуком.
– Дура ты, Груня, – отвечала Хиония Ниловна. – Может, и резать не придётся? А ежели придётся – значит, надо! Богомольцы рассказывают: в Курской губернии за доктором этим слепцы хвостом ходили, а одному с рождения слепому он очи отверз, – Хиония Ниловна значительно замолчала.
На Даню вдруг пахнуло божественным каким-то холодком: «очи отверз»! Такое батюшка из Евангелия читает. Маманя тяжело дышала, пригорюнившись. Думала.
– Боязно как-то, – наконец выговорила. – Бог сам исцеляет, кого хочет.
– Не тебе говорить! – обрезала её Хиония Ниловна. – Господь руки врачующих благословляет.
Маманя заплакала тихонько, жалостно.
Зашёл отец и хмуро сказал:
– Ниловна дело говорит. У нас на складе рабочий из Фатежа работает, сказывал – доктор этот многим глаза вылечил.
Ну, раз папаша велел, спору быть не может.
Повели Даню к самому главному доктору.
В больнице
Даня ждал на крыльце, пока Ниловна и бабушка сидели в очереди в приёмном покое. Луг расстилался прямо за больницей, а дорога к ней вела мимо мохнатого от трав оврага. И там могли быть ходы, хорошо бы поискать, полазить. Только не пустит никто, а издали не разглядеть.
У крыльца же рост куст колокольчиков: небесно-лиловые раструбы, в них копошатся разные козявки, ножками перебирают. Мушки умывались, мотыльки замирали прозрачной тенью на стебле. А когда сел на цветок шмель, прогнулся под ним лепесток, как диван под купцом Павловым. Вся эта мелкая жизнь мальчику была понятна и радовала своей простотой.
В покой Даня не хотел. Там стоял плотный человеческий дух, шёпот тревожный носился. Низко, утробно стонала какая-то женщина, бормотал увечный старичок, а самое главное – сидел с матерью мальчик-подросток с широко открытыми, невидящими глазами. Как будто показывал Дане, каким он может стать.
Потом ввалились ещё три тётки, одна из них ногу на покосе порезала, из-под намотанной тряпки кровь проступала страшновато-быстро. Тётки стали спорить, кто же виноват. Голоса их, сильные, резкие, как полевой ветер, не умещались в комнате.
И вдруг всё стихло: и стоны, и чтение псалма, и спор, и шелест-бормотание мальчика. Как птицы умолкают перед грозой. Потом Даня услышал, как доктор басом сказал несколько слов, и сестра увела женщину с перевязанной ногой.
Мальчик ждал своей очереди со страхом: вдруг доктор вспомнит, что он на его экипаже зайцем катался? И не станет лечить?
Даня почти потерял голос, когда оказался в пустой, сверкающей белизной комнате, где непривычно пахло, а напротив окна ворочалась большая белая фигура доктора со вздыбленным ёжиком светлых волос на голове, с блескучими очками. Усадили нового больного на высокий стул, ноги болтались в воздухе. Мальчик ёрзал и смотрел в пол.
Как сквозь сон Даня слышал, как доктор расспрашивал бабушку о том, как в семье едят, умываются, как стирают полотенца. Странные какие-то вопросы! Его-то больше занимали блестящие штучки на столе – с носиками и круглыми ручками, с крохотными лезвиями, со стёклышками толстыми, от которых роились солнечные зайчики на полу и на стене.
Потом лицо мальчика оказалось в ладонях сестры, а доктор склонился над ним с одним из стёклышек в руке. Даня удивился – зачем ему стёклышки, если у него очки? Потом по лицу мальчика мягко прошлись сильные пальцы, запрокинувшие подбородок, уверенно завернувшие веки, словно это были лепестки цветка. Дане казалось, что из его лица теперь можно вылепить что угодно – податливое оно, как размятая глина. А тяжесть и песчинки в глазах вдруг пропали.
Потом оказалось, что сидит он на стуле, а доктор теперь осматривает бабушкины глаза. Бабушка смущалась и хихикала, как девица, говорила тихонько:
– Мне-то уж теперь всё равно, мне только к другой жизни готовиться. Всё, что нужно, я на этом свете повидала…
– Всё верно, – то ли сам себе, то ли бабушке сказал доктор и сел за стол что-то писать. Выдал бабушке бумажку беленькую с синими непонятными буквами. А также велел, чтобы маманя к нему пришла.
Даня испугался – зачем маманю-то вызывают?
Новая маманя
На следующий день сходила бабушка в больницу и принесла мазь. Дане стали каждый день мазать глаза, да так, что даже ресницы слипались. Толстые, словно хворостины, они мешали веки поднять. А потом потихоньку легчали. И уходила из глаз тяжесть. Даня на всякий случай двигался по-прежнему сторожко, приглядываясь к ближним предметам. Но чувствовал: как вода прибывает по весне к берегам, возвращается к нему и дальнее. Вчера рассмотрел колодезный сруб в углу двора, каждое потемневшее от воды и времени брёвнышко. Потом заметил и ласточек, снующих под крышей, и облако, застрявшее в ветвях старой липы. Не боялся уже один путешествовать по своему переулку и до Никольского монастыря.