В этом и крылась утомительность каждой новой встречи: он раздавал ложь, как раздавал бы карты из засаленной старой колоды для игры в дипломатию, за которую вам приходилось с ним садиться. Неудобство – как всегда бывало в таких случаях – заключалось не в том, что вы терпеть не могли фальши, а в том, что вы не видели, где правда. Отец мог и в самом деле быть болен, и вас могло бы устроить, что вы в этом убедились, но никакой разговор с ним об этом никогда не был бы достаточно правдивым. Точно так же он мог бы даже умереть, и Кейт справедливо задумывалась над тем, на каком его собственном доказательстве она смогла бы когда-нибудь в будущем основываться, чтобы этому поверить.
Вот и сейчас отец вовсе не спустился в гостиную из своей спальни, которая располагалась, как Кейт было известно, прямо над гостиной, где находились теперь они оба: он выходил из дому, хотя, если бы она потребовала от него объяснений, он либо отрицал бы сей факт, либо представил бы его в подтверждение своего крайне безвыходного положения. Однако к этому времени Кейт совершенно перестала требовать от отца объяснений: она не только, встречаясь с ним лицом к лицу, отбрасывала бесполезное раздражение, но он так замарывал ее ощущение трагического, что буквально через мгновение от ее осознания трагедии не оставалось и следа. Неменьшей трудностью было и то, что он точно таким же образом опошлял и ее осознание комического: ведь Кейт почти верила, что с помощью этого последнего ей удастся найти точку опоры, чтобы остаться верной отцу. Он перестал ее забавлять. Он стал действительно бесчеловечен. Его прекрасная внешность, помогавшая ему так долго оставаться на плаву, практически не изменилась и все еще была прекрасной, но ведь ее уже так долго воспринимали как нечто само собою разумеющееся. Ничто не могло быть более ярким доказательством того, как окружающие были правы. Он выглядел абсолютно как всегда – весь розово-серебряный, если говорить о цвете лица и волос, весь прямой и накрахмаленный, если речь вести о фигуре и одежде: человек из общества, менее всего ассоциирующегося с чем-либо неприятным. Он выглядел истинным английским джентльменом и хорошо обеспеченным нормальным человеком. Сидя за иностранным табльдотом, он вызывал лишь одну мысль: «Какими же совершенными рождает их Англия!» У него был добрый, безопасный взгляд и голос, который, несмотря на свою ясную звучность, рассказывал тихую сказку о том, что никогда, ни разу не пришлось ему повыситься. Жизнь так и встретила его – на полпути – и повернула его вспять, чтобы пойти вместе, взяв его под руку и любовно позволив ему самому задавать темп. Те, кто мало его знал, говорили: «Как он одевается!» Те, кто знал его лучше, говорили: «Как это ему удается ?» Единственный случайный промельк комического, на взгляд его дочери, был в том, что он на миг вызвал у нее абсурдное ощущение, что в этой убогой квартирке он «взирает» на дочь как на единственную возможность спасения. С минуту после его прихода казалось, что это ее квартира, а сам он – посетитель с обостренной чувствительностью. Он умел вызывать у вас абсурдные ощущения, он владел неописуемым искусством меняться ролями, бить вас вашим же оружием: именно так и получалось всегда, когда он приходил повидаться с матерью Кейт, пока мать соглашалась с ним видеться. Он являлся из мест, о которых они часто ничего не знали, тем не менее он явно свысока относился к Лексем-Гарденс.
Однако единственным подлинным выражением раздражения Кейт было:
– Я рада, что тебе гораздо лучше!
– Мне вовсе не гораздо лучше, моя дорогая, – я чрезвычайно плохо себя чувствую. Доказательством чему служит как раз то, что мне пришлось выйти в аптеку, она на углу, а аптекарь – грубое животное. – Так мистер Крой продемонстрировал весьма квалифицированное искусство смирения, и это его вполне удовлетворило. – Я принимаю что-то, что он сделал специально для меня.