– Я не отравлял ее, – сказал он. – Сожалею.
– Почему сожалеешь?
– Ты была бы гораздо счастливее, если бы получила ответ. И я тоже был бы счастливее, если бы мог точно тебе сказать, кто это сделал.
– Тогда остаются только две возможности. Можань или Жуюй. Что ты думаешь?
Он задавал себе этот вопрос год за годом. Он посмотрел на мать с улыбкой, стараясь, чтобы лицо ничего не выдало.
– А ты что думаешь?
– Я не знала ни ту, ни другую.
– У тебя не было причины их знать, – сказал Боян. – И кого бы то ни было, если на то пошло.
Его мать, он знал, была не из тех, кто реагирует на сарказм.
– С Жуюй я фактически не была знакома, – сказала она. – Можань я, конечно, видела, но плохо ее помню. Не блестящего ума, если я не ошибаюсь.
– Сомневаюсь, что может найтись ум, достаточно блестящий для тебя.
– Ум твоей сестры, – возразила мать Бояна. – Но не уводи меня в сторону. Ты хорошо знал обеих, у тебя должны быть соображения.
– У меня их нет, – сказал Боян.
Мать посмотрела на него, мысленно располагая по-новому, представилось ему, его и других людей, как делала это с химическими молекулами. Ему вспомнилось, как он возил родителей в Америку отпраздновать сороковую годовщину их свадьбы. В аэропорту Сан-Франциско они увидели выставку деревянных охотничьих приманочных уток. Несмотря на двенадцатичасовой перелет, мать внимательно рассмотрела каждый экспонат. Она была захвачена разнообразием цветов и форм, она читала плакаты 1920-х годов, рекламирующие двадцатицентовых уток, и, зная, какая в какие годы была инфляция, высчитывала, сколько эти утки стоили бы сегодня. Всегдашняя любознательность, подумал Боян, безличная любознательность.
– Ты их когда-нибудь спрашивал? – поинтересовалась она сейчас.
– Не пытались ли они убить человека? – уточнил Боян. – Нет.
– Почему нет?
– По-моему, ты переоцениваешь возможности сына.
– Разве ты не хочешь знать? Почему не спросить?
– Когда? Тогда или сейчас?
– Что мешает спросить сейчас? Возможно, они теперь, когда Шаоай умерла, будут с тобой откровенны.
Начнем с того, подумал Боян, что ни Можань, ни Жуюй не отвечали на имейлы.
– Если даже ты не переоцениваешь моих возможностей, ты, безусловно, переоцениваешь желание людей откровенничать, – сказал он. – Но тебе не кажется, что это мог быть несчастный случай? Слишком скучная версия для тебя?
Мать опустила глаза в свою чашку с чаем.
– Если я положу в чайник слишком много чайного листа, это можно назвать ошибкой. Но никто случайно не добавляет яд человеку в чашку. Или ты хочешь сказать, что жертвой должна была стать Можань или Жуюй, а бедная Шаоай просто выпила не тот чай? Невольно думаешь, что это мог быть ты!
– Мог случайно выпить яд?
– Нет. Я вот что спрашиваю: считаешь ли ты возможным, что кто-то пытался убить тебя?
В одиночной калле с ее безукоризненным изгибом – мать любила этот цветок больше всех – было что-то нереальное и угрожающее. Мать легонько подула на чай, не глядя на Бояна, хотя это, он знал, тоже было частью исследовательского процесса. Она искажает прошлое произвольно, потакая своей прихоти, или обнаруживает свое подлинное сомнение – или же граница между первым и вторым так зыбка, что одно не может без другого? Насколько он знал, он жил в зоне ее селективной неосведомленности, но, может быть, это только иллюзия? Не стоит считать, что способен вынести окончательное суждение о собственной матери.
Он признался, что такая мысль никогда его не посещала.
– Но ты знаешь, ведь этот вариант не исключен, – сказала она.
– С какой стати кому-то могло прийти в голову убить меня?
– С какой стати человеку приходит в голову убить человека? – сказала она, и Бояну мгновенно стало ясно, что он был слишком неосторожен в этом разговоре. – Если некая особа крадет яд из лаборатории, то, значит, она намеревается причинить вред кому-то другому или себе самой. По мне, вред был причинен уже в тот момент, когда вещество было украдено. Зачем – я тебя не спрашиваю. Зачем человек совершает тот или иной поступок – это выше моего понимания и меня не интересует. Все, что я хотела бы знать, это кто пытался убить кого, но, к сожалению, у тебя ответа нет. И печально, что ты, судя по всему, не разделяешь мое любопытство.
2
Первого августа 1989 года, когда поезд въезжал под сводчатую крышу пекинского вокзала, Жуюй, приспосабливая взгляд после яркого дневного света к серым вокзальным сумеркам, еще не знала, что готовиться к отправлению в путь надо начинать задолго до прибытия на место. Ей, пятнадцатилетней, еще многое предстояло узнать. Искать ответы на свои вопросы значит познавать мир. Простодушные в детстве, интимные, когда становишься старше, и, если человек в зрелом возрасте настаивает на определенности, отклоняемые, когда ответить невозможно, эти вопросы творят контекст бытия. Жуюй, однако, уже был дан ответ, исключавший все вопросы.
Пассажиры двинулись кто в начало, кто в конец вагона. Жуюй, оставшись сидеть, смотрела в грязное окно. На перроне люди отталкивали друг друга локтями или – еще эффективнее – сумками и чемоданами. Кто-то – Жуюй не знала кто и не любопытствовала – должен был ждать ее на этом перроне. Она вынула из школьной наплечной сумки пару заколок и заколола ими волосы. Так ее описали ее тети-бабушки в письме будущим хозяевам, написанном за неделю до поездки: белая блузка, черная юбка, две голубые заколки-бабочки, коричневый плетеный сундук, 120-кнопочный аккордеон в черном кожаном футляре, школьная сумка и фляга с водой.
Две последние пассажирки, родственницы по браку, предложили ей помощь. Жуюй поблагодарила, но сказала, что справится сама. Во время девятичасовой поездки эти две женщины изучали Жуюй с нескрываемым любопытством; то, что она выпила лишь несколько глоточков воды, что ни разу не отлучилась в туалет, что ни разу не выпустила из рук школьную сумку, – все это не ускользнуло от их внимания. Они предложили Жуюй персик и пачку крекеров, позднее бутылку апельсинового сока, купленную на станции через окно; от всего этого Жуюй вежливо отказалась. Они согласились между собой, что она воспитанная девочка, но все равно чувствовали себя обиженными. Жуюй, некрупная по телосложению, казалась этим двум женщинам и другим пассажирам слишком юной, чтобы путешествовать в одиночку; когда ее пытались расспрашивать, она отвечала сдержанно и мало что сообщила о том, к кому едет и зачем.
Когда проход опустел, Жуюй сняла аккордеон с багажной полки. Школьная сумка из прочного полотна, которая была у нее с первого класса, давно уже выцвела, превратилась из травянисто-зеленой в бледно-желтую, почти белую. Внутрь тети вшили маленький матерчатый мешочек, в него они положили двадцать новеньких купюр по десять юаней – большую сумму для девочки ее лет. Очень аккуратно Жуюй выдвинула из-под сиденья сундук – самый маленький в наборе из трех плетеных ивовых сундуков, купленном, сказали ей тети, в 1947 году в лучшем универсальном магазине Шанхая; они очень просили обращаться с ним бережно.
Шаоай узнала Жуюй сразу же, едва она с трудом выволоклась на перрон. Кто, кроме этих двух старых дам, додумался бы засунуть девочку в такую допотопную одежду и, сверх того, заставить ее нести старомодную, детскую школьную сумку и флягу с водой? «Ты моложе выглядишь, чем я думала», – сказала Шаоай, подойдя к Жуюй, хотя это была неправда. На черно-белой фотографии, приложенной к письму тетями-бабушками Жуюй, она, несмотря на шерстяное платье со свободной юбкой, которое было ей велико, выглядела обыкновенной школьницей, ее глаза бесхитростно глядели в камеру – глаза ребенка, еще не знающего своего места в мире и не озабоченного из-за этого места. А сейчас лицо, которое увидела Шаоай, было покрыто льдистой, твердой не по годам оболочкой неуязвимости. Шаоай почувствовала легкую досаду, как будто поезд привез не ту пассажирку.